[<<Содержание] [Архив]        ЛЕХАИМ  МАРТ 2004 АДАР 5764 – 3 (143)

 

КАДИШ НЕРОЖДЕННОГО ПО САМОМУ СЕБЕ

 

Имре Кертес.

Кадиш по нерожденному ребенку.

Повесть.

М. : Текст, 2003. –  206 с.

 

Может ли «скучная» проза быть хорошей? Конечно, может. Вот вам пример – повесть Имре Кертеса, последнего нобелевского лауреата в области литературы. Действие –  action, без которого мы на самом деле с трудом представляем себе литературу, отсутствует напрочь. Весь текст, от первого до последнего слова, представляет собой непрерывный внутренний монолог, сбивчивый, периодически повторяющийся целыми кусками, возвращающийся, кружащийся на месте, обрывающий одну фразу-мысль на середине, чтобы перейти к другой фразе-мысли, которая также, почти наверняка, будет прервана на середине. История без начала и конца; «антироманы» Роб-Грийе по сравнению с ней – верх последовательности и логичности. Автор демонстративно не делит  повествование на абзацы, да и деление на предложения факультативно. Читается, впрочем, на одном дыхании. А когда переворачиваешь последнюю страницу – удивляешься: почему это кончилось? И о чем вообще это было?..

Наверное, о том, «какой бывает литература после Освенцима». В послесловии утверждается, со ссылкой на «мыслящую часть человечества», что «после Освенцима» искусства вообще быть не может. Автор послесловия, правда, в Освенциме не был, как и автор формулировки. А Кертес – был. И демонстрирует своим творчеством, во-первых, что литература никуда не делась, а, во-вторых, что после Освенцима не может быть писателя. Потому что для писателя, прошедшего Освенцим, нет никакого «после»: «Освенцим был, то есть ЕСТЬ»; «Освенцим неизлечим, никто из болеющих этой болезнью никогда еще не выздоравливал».

Итак – перед нами литература о человеке с Освенцимом внутри человека, весь предыдущий мир которого рухнул в лагере: попытки окружающей его социалистической Венгрии «навести порядок» лишь подчеркивают в его понимании абсолютную беспорядочность существования – бесцельность, бессмысленность, бесформенность. Человека, ощущающего себя «недопохороненным»: занятым, как он говорит, рытьем «той же могилы, которую другие начали рыть для меня в воздухе, а потом, просто потому что не успели закончить… сунули заступ мне в руки и бросили меня с ним, – дескать, доделывай сам, как знаешь». Местами можно обнаружить практически дословные повторы из текста другого лагерника, Примо Леви: освобождение героя из лагеря превратило ужас в «стойкую подозрительность, постоянное опасение, что немцы в любое время могут вернуться, так что я все-таки не жил в полной мере». Разумеется, герой Кертеса глушит себя работой, но не для того, чтобы «существовать», как у обычных писателей, без Освенцима внутри, а с целью прямо противоположной: «Работаю я всегда, и к этому меня принуждает отнюдь не только необходимость заработать на кусок хлеба; если бы я не работал, я бы существовал, а  если бы существовал, то даже не знаю, к чему бы это меня привело, да и лучше мне этого не знать»...

Тема отказа от существования приводит нас к эпизоду, давшему название повести, – к истории о неродившемся ребенке. В самом начале мы узнаем, что герой давно расстался с женой, поскольку сам разрушил свой брак, отказавшись зачать ребенка. Идея, вроде бы, витает в воздухе – ну, какие, скажите на милость, могут быть дети, если Освенцим есть. Тем более, мысль о том, что продолжение рода вообще имеет смысл, тут же вкладывается автором в уста  малосимпатичного эпизодического персонажа – марксистского философа, воплощения общественной пошлости. Однако не все так просто. Герой еще не раз вернется к истории неродившегося ребенка, и всякий раз нам будет предложено другое объяснение. В какой-то момент он заявляет (самому себе, а потому – искренне), что не хотел ребенка, потому что не хотел услышать однажды, как его ребенок топает ногами и кричит: «Не хочу быть евреем!» Это не про Освенцим, а про повседневность – про бытовой антисемитизм снаружи (несколько сценок в кафе, в трамвае, на улице), про отторжение от еврейства внутри (ужас героя в детстве при виде «лысой женщины в красном халате», символизирующий забвение еврейского Б-га с его 613 заповедями). А уже совсем близко к концу выясняется, что к реальному Освенциму история с неродившимся ребенком не имеет даже косвенного отношения: у героя «комплекс детской площадки» по Брэдбери. «Какое же это несчастье – детство!» – восклицает он, и далее следует длинный отрывок воспоминаний о детстве, внешне ничем трагическим не отмеченном, но – невыносимом. Невыносимом потому, что детство – время максимальной несвободы. Как лагерь. Освенцим не просто есть, он был – задолго до того, как его построили.

Как же освободиться из вечного экзистенциального концлагеря? В середине повести Кертеса вкратце пересказывается другая повесть – нечто, написанное лирическим героем и совершенно чудом проскочившее сквозь сито коммунистической цензуры. Как раз – повесть об освобождении. Герой этого «внутреннего» повествования получил фанатично христианское воспитание, но тут вдруг издали расовые законы, объявившие его евреем и подлежащим отправке туда, откуда не возвращаются. И в этом было его предсмертное освобождение. До сих пор он страдал от необходимости любить окружающее сообщество, так как это, видите ли, родина. Угнетали его неизбежные споры об антисемитизме; он пытался любить евреев, но никогда не был уверен в успехе такого рода попыток. И вправду: «Как можно чувствовать живую симпатию к такому отвлеченному понятию, как, например, еврейство? Или к толпе незнакомых людей, которых запихивают в это отвлеченное понятие? …А тут он избавился от этой муки, от своей, пускай выдуманной им, ответственности. Теперь он может с чистой душой презирать, кого презирает, и не обязан любить тех, кого не любит. Он свободен, потому что у него нет больше родины. Остается только решить, в каком качестве ему умереть…»

Невесело. Причем, не только и не столько в узко-еврейском контексте, ставшем у Кертеса лишь примером – пусть самым ярким, с восклицательным знаком трубы крематория в конце строки, но всего лишь «одним из». Получается, что рождение любого человека – это попадание в экзистенциальный Лагерь, из которого освободит лишь смерть.

И ведь так оно и есть – для человека (не только еврея, любого европейского человека), лишенного той, что «сильна, как смерть», и Того, который и смерти сильнее. Герой Кертеса изначально, без всякой связи с Освенцимом, лишен первой и далек от второго. Будь все иначе,  это был бы совсем другой человек, и история про него была бы совершенно другая.

Дмитрий Прокофьев

 

 

<< содержание 

 

ЛЕХАИМ - ежемесячный литературно-публицистический журнал и издательство.

 E-mail:   lechaim@lechaim.ru