Мендл Турок
С. Ан-ский
I
Лето и осень 1877 года, время самого разгара русско-турецкой войны, мне привелось прожить в В., одном из захолустных белорусских городов. Занимался я уроками и жил совершенно уединенно.
Однажды, вернувшись в полдень с урока домой, я остановился озадаченный у дверей моей комнаты. Какой-то молодой человек, без сюртука, в ермолке, всунувшись наполовину со двора через окно ко мне в комнату, лежал, облокотившись на стол, и внимательно читал мою газету. Не успел я еще сообразить, в чем дело, как мой неожиданный «гость» встрепенулся и тревожно поднял голову. Увидев меня, он вздрогнул, мигом выскочил из окна – и остался на одном месте, сильно смутившись и покраснев.
– Ах!.. и-извините! – забормотал он по-еврейски с виноватой неловкой улыбкой. – Сто раз прошу вас – извините!.. Я здесь у вас, Б-же сохрани, ничего не трогал... Прошел мимо, заметил газету, «схватил» издали «слово»... я и подошел... Окно было открыто...
Я поспешил его успокоить и предложил ему газету.
– Спасибо! Большое спасибо! – поблагодарил он меня с чувством, все еще не оправившись от смущения. – Тут, понимаете ли, «кусок» один заинтересовал меня... Глу-убокий кусок!.. Только горькое чтение! С большим трудом разбираю по-русски, – прибавил он с огорчением.
– О чем, собственно, читали вы? – полюбопытствовал я.
– О чем читал я? Известно о чем! О чем теперь можно читать в газете? О чем теперь пишут в газете? О политике, конечно...
– Вы интересуетесь политикой?
Он как-то быстро и пытливо взглянул на меня и опустил глаза.
– Хей! – произнес он неопределенно и сдержанно. Но через минуту, однако, заговорил:
– Политика... Кто теперь не интересуется политикой? В обыкновенное время, я понимаю, политика не стоит понюшки табаку, но теперь... Б-же мой! Теперь, кажется, и рыба в воде интересуется политикой.
Мой случайный собеседник начал интересовать меня, и я пригласил его зайти в комнату.
– Зашел бы с бо-ольшим удовольствием, но теперь не время, – ответил он. – Пора в хедер: дети сейчас придут с обеда...
Теперь я, наконец, догадался, кто такой мой собеседник. На дворе, куда выходило окно моей комнаты, в покосившемся домике помещался хедер, откуда с утра до ночи разносился по всему двору гвалт детских голосов. Только привычное еврейское ухо могло в этом сплошном крике различать еврейские слова Талмуда с их переводом на еврейско-немецкий жаргон. Из окна я иногда видел снующих по двору испуганными мышками худых и жалких ребятишек, но самого меламеда мне ни разу не случилось встретить. Почему-то я представлял его себе звероподобным стариком. А на самом деле он оказался молодым человеком 27 – 28 лет, высоким и худым, с тонкими чертами и маленькой острой бородкой. Большие черные вдумчивые глаза и редкие морщины на лбу придавали лицу выражение особенной серьезности. Бархатная ермолка и тонкие, свитые спиралью пейсы, спускавшиеся у ушей, представляли собою как бы рамку для этого лица.
Помолчав с минуту, он заговорил несколько нерешительно:
– Вот вечером, если вы не заняты, если б к вам можно было... с бо-ольшим удовольствием зашел бы к вам! Могу вам признаться: мне уж давно хотелось поговорить с таким человеком, как вы... Скажите: вы каждый день, ка-аждый день читаете «лист»? – закончил он неожиданным вопросом.
Я ответил утвердительно.
Мой собеседник устремил на меня долгий пристальный взгляд, в котором выражались и зависть, и огорченье.
– Вот это я понимаю! – произнес он со вздохом. – Это я понимаю, это – чтение. Такое чтение имеет почву, имеет значение!..
– А вы как же читаете? – полюбопытствовал я.
Он презрительно пожал плечами.
– Читаю! Тоже чтение! Ловлю с ветра, а не читаю!.. Раз в две недели удается с трудом достать лист «А-левонен». Ну, а кроме этого – ловишь с ветра... Тут слово услышишь, там слово схватишь, на базаре «телеграмму» прочтешь... Но вы ведь понимаете, что все это не то, без фундамента!
Он как-то безнадежно махнул рукой, и на лице его выразилось искреннее огорчение.
Я, конечно, пригласил его зайти вечером.
II
Часов в 9 вечера, по-видимому прямо из хедера, явился ко мне мой сосед. Теперь на нем был длинный черный сюртук и бархатный картуз.
– Добрый вечер! – приветствовал он меня солидно, не снимая картуза и не подавая руки, и остановился посреди комнаты.
Я пригласил его сесть. Он не спеша сел и с большим интересом стал оглядывать мою комнату, обстановка которой, очевидно, казалась ему любопытной. Особенно привлекли его внимание две полки с книгами, с которых он не спускал недоумевающего взгляда.
– Неужели все это – русские книги? – не удержался он, наконец, от вопроса.
– Русские...
Он перевел на меня свой недоумевающий взгляд и спросил несколько неуверенно:
– Что же в них?.. О чем?.. Все «законы»? «Грамматики»?..
Я слишком знал хорошо среду, к которой принадлежал мой собеседник, чтобы удивиться его вопросу. Я принялся объяснять ему, что кроме «законов» и «грамматики» на русском языке имеются книги и научные, и философские...
– Философские, говорите вы? Даже – философские? – перебил он меня с большим удивлением и, скользнув по полке более почтительным взглядом, еще раз осмотрелся кругом.
– Да-а, – произнес он после минутного молчания, как бы размышляя вслух. – По-видимому, хозяин этой комнаты тоже занимается больше вопросами «рухниес», чем «гашмиес»*. Только... как бы это сказать, путь кривой... ложный...
– Почему кривой и ложный?
Собеседник мой приподнял брови, усмехнулся и пожал плечами. Надо ли, мол, объяснять такую ясную и всем очевидную вещь? Спросите любого мальчишку, и он вам тоже скажет, что я, учитель русского языка, бритый, потерявший еврейский облик, стою на ложном пути. Однако я продолжал настаивать.
– Неужели вы считаете, что помимо Священного Писания и Талмуда – все ложь?
– Я считаю?.. Я ничего не «считаю»! – встрепенулся мой гость. – Я не читал русских книг, как же могу я говорить о них? Но я вас вот о чем спрошу: если вы имеете жажду и перед вами источник живой и чистой воды, – пойдете вы искать лужу? Вся мудрость, которая была, есть и будет – находится в Талмуде. Это ясно как день... Ну! вы говорите: «философские книги». Сто раз – философские. Если в них есть какая-нибудь глубокая мысль, она, конечно, взята из Талмуда...
– Вот видите, в политике – это уже совсем другое дело, – продолжал он через минуту. – Политика стоит особняком. Там особая мудрость, особый «ход». Вот, например, Бисмарк. Он меня удивляет! Он меня поражает! Это – голова! Это – стра-ашная голова!.. Правда, Бикснфелд тоже голова, гениальная голова. Но ведь Бикснфелд на то и еврей, и талмудическая голова. Но Бисмарк?..
Он замолчал и с минуту сидел неподвижно, устремив задумчивый внимательный взгляд на стоявший перед ним стакан чаю, которого он, по-видимому, совершенно не замечал.
– Видите ли, – заговорил он опять, отодвинув почему-то стакан, как бы очищая себе место. – Мне хотелось бы поговорить с вами о войне, но поговорить как следует...
Он как-то плотнее уселся, облокотился обеими руками на стол и продолжал уже медленнее и спокойнее:
– Каждая вещь в мире имеет свою главную суть, свою высшую точку, свой корень, свой центр. Чтобы смотреть на вещи открытыми глазами, надо уловить эту суть. Понятно, что и война тоже имеет свою точку, вокруг которой все вертится. Так вот, скажите вы мне – и я вас ясной головой выслушаю: где она, эта точка?..
Он замолчал, устремив на меня пытливый взгляд. Но едва только я вознамерился заговорить, как он встрепенулся и выставил ко мне обе руки ладонями, как бы заграждая путь моим словам:
– Постойте! Подождите немного! – воскликнул он. – Я сказал: «точка». Но ведь надо разобрать как следует, что «точка», где «точка»? «Точка» – что значит в настоящей войне? Она значит: причина, почему война ведется. А почему она ведется? О! Тут мы подошли к вопросу! Возьмите «лист», какой угодно «лист» берите и читайте. Что вы там прочтете! Вы там прочтете одно слово: «славяне». «Русс» ведет войну, чтобы освободить своих братьев славян. Короче – Мессия. Хорошо! Прекрасно! Что лучше!.. Но вот приходят «шкоцым»* и говорят: «“Руссу” такое же дело до славян, как мне до моего старого веника. Просто: “Русс” воюет, чтобы отнять у “Турка” его оба моря – Босфор и Дарданелл...» Думаете вы, это все? Не-ет! Приходят еще третьи и говорят: «Ни “Русс”, ни “Турок” не знают, на каком они свете. Англия их обоих водит за нос. Она и натравила их друг на дружку, чтоб оба остались без сил и чтоб ей потом легче было грабить, что ей вздумается»... Ну, так я вас спрашиваю: кому же тут верить?.. Конечно, у каждого своя голова на плечах, но все же для того, чтобы правильно судить, надо иметь перед собою открытый мир... Вот тут и начинается моя просьба к вам.
– В чем же дело?
– Очень просто: расскажите мне всю теперешнюю политику, с самого начала...
«С самого начала»... Это было не так просто, как казалось моему гостю, который, как я убедился при первых двух словах, не знал даже таких элементарных фактов, что Россия и раньше когда-то воевала с Турцией. Пришлось начать именно «с самого начала».
Сосед слушал меня с напряженным вниманием. Он сидел, потупившись, и только время от времени поднимал на меня свой серьезный, почти суровый взгляд.
Когда я кончил, он несколько минут сидел молча, задумавшись.
– Должен вам признаться – глаза вы мне открыли! – проговорил он негромко, с выражением спокойного восторга. – Гла-аза вы мне открыли! Теперь я вижу открытый мир, вижу начало, имею перед собою открытый «ход». У меня уже теперь являются новые, со-овершенно новые мысли, соображения.
Он как-то сразу успокоился, взял кусок сахару, обмакнул его в чай, прочел молитву, откусил сахару и принялся пить свой холодный чай. Допив его, он опять облокотился и заговорил несколько нерешительно.
– Извините меня, как я понял из ваших слов, вы сами... держите сторону «Русса»... то есть вы тоже считаете, что главная причина войны – славяне. Признаюсь вам, у меня это совсем не укладывается в мыслях. Мне это прямо кажется диким...
– Но оставим это!.. – продолжал он поспешно, видя, что я намереваюсь его перебить. – Оставим это, пойдем дальше. Как я понял, вы еще считаете, что положение «Русса» теперь очень хорошее. Вот против этого я восстаю! Восстаю «вширь и вдоль». Скажу вам откровенно: по-моему-то, «Русс» уже проиграл! – закончил он энергично.
– На каком основании говорите вы это? – удивился я.
Он поднялся, застегнулся и заговорил как-то решительно:
– Что мне сказать вам? Ход войны вам в десять раз лучше знаком, чем мне. Но – считайте меня нахалом, считайте меня дураком, – а я уверен, что победа останется за «Турком». Для меня это ясно как день. И подождите: еще неделя, еще месяц – и вы сами убедитесь в этом...
– Сомневаюсь...
– Сомневаетесь?.. Ну, я вам вот что скажу, – заговорил он с улыбкой. – Дай Б-г, чтоб вы так же скоро убедились, что надо три раза в день Б-гу молиться, как скоро вы убедитесь в победе «Турка».
И, как бы боясь возражений, он поспешно попрощался со мною и ушел.
III
На следующий день,
утром, когда я сидел за чаем, ко мне в комнату вошел мой квартирный хозяин, высокий худой сгорбленный старик лет семидесяти, один из тех несчастных мужей, которые весь свой век проживают паразитами за спиной и в то же время – под башмаком жены, главной работницы. Недалекий, робкий, забитый – он совершенно не чувствовал себя хозяином в доме, где полновластно и деспотично царила его жена, третья по счету, еще не старая женщина. Она весь день проводила в лавке, оставляя дома все под замком, не столько, впрочем, от мужа, сколько от служанки (детей у них не было). Уходя в лавку раньше, чем старик возвращался из синагоги, она часто забывала оставлять ему сахару к чаю. Часто забывала она давать ему обычные две копейки в неделю на нюхательный табак, без которого он, по его выражению, «ходил, как зарезанный гусь». Вообще, она мало церемонилась с ним, часто забывала о его существовании, и только по праздникам, когда он отправлял религиозные обряды, она обращалась с ним лучше, даже с оттенком уважения.
Целый день старик слонялся по дому без дела. Часто он уходил «сидеть» в синагогу. Меня он первое время избегал, встречая меня всегда испуганным взглядом. Однако понемногу он привык ко мне и даже начал захаживать в мою комнату. Визиты его обыкновенно вызывались корыстными мотивами. То ему надо было сделать у меня заем в 2 копейки на табак, то он, при помощи самой тонкой политики, выпытывал у меня: заплатил ли я за квартиру, – вопрос, Б-г весть почему его интересовавший, так как от финансовой части хозяйства он был совершенно отстранен. Чаще же всего заходил он ко мне выпить стакан чаю, но и в этом случае он считал более приличным делать вид, что он случайно зашел.
– Куда это могла деться кружка? – забормотал он про себя, обводя комнату озабоченным взглядом, и остановился глазами на самоваре.
Я хорошо знал, что кружка на своем месте, в кухне, но счел более благоразумным пожать плечами и, после минутного молчания, спросить:
– Не выпьете ли, реб Бер, стакан чаю со мною?
– А?.. Что?.. – встрепенулся старик, быстро обернувшись ко мне и делая вид, что не расслышал моих слов.
Я повторил приглашение.
– Чаю? Нет! Спасибо! Не хочется! Только что пил! – ответил он решительно.
Это входило в программу, и мне предстояло начать упрашивать старика. Но я избрал более радикальный путь.
– Вас, реб Бер, никогда не допросишься выпить чаю! – заговорил я обиженно. – Точно у меня чай «трефной»*. Да ведь он в вашей же посуде!.. Право, реб Бер, вы можете иногда ни за что ни про что обидеть человека!..
– Что вы говорите! Б-г с вами! – воскликнул старик почти в ужасе. – «Трэйф»?! Кто говорит: «трэйф»?! Что вы-ы можете сказать! Я просто не хотел чаю!.. Но!.. Но если вам так уж хочется – налейте! Налейте, я выпью! Но что вам может впасть в голову: «трэйф»!..
Все обошлось благополучно, и старик уселся за чаем.
– Скажите, реб Бер, что за человек этот меламед, который учит в хедере, во дворе? – спросил я старика.
– Кто? Мендл Терк?.. – спросил он со старческой торопливостью, оторвавшись от блюдечка и устремляя на меня удивленный взгляд. – Что значит: что за человек? Человек!.. Молодой человек! Набожный молодой человек. Ламдн, большой ламдн. Можно даже сказать: муфлег. Если хотите – даже гоэн**...
– Вы назвали его «Терк». Разве это его фамилия?
– Где, фармилье – хэй! – усмехнулся старик. – Вот, просто, ничего... В синагоге его прозвали «турком», так и я, – хэй, знаю я! – так и я, дурак, за всеми так зову его...
– Почему же прозвали его «турком»? – продолжал я спрашивать.
– «Почему прозвали его турком»! Вопрос! Прозвали, ну!.. Вы ведь знаете, что теперь война. Вы ведь «лист» читаете. Ну, когда Мендл стоит за Терка, его и прозвали «терком». Если б он стоял за «Русса» – его бы прозвали «руссом».
Старик почему-то взглянул на меня с видом победителя и принялся за свой чай. Когда я налил ему второй стакан, он слегка отстранил его рукой и заговорил спокойно:
— Вы говорите: «Мендл»! Что? Где? – весь город, весь город ходуном ходит. О чем теперь говорят?.. «Говорят»... я хорошо сказал: «говорят». Не говорят, а дерутся, воюют. И о чем только? О политике!..
– Где же это воюют и дерутся?
Старик вскинул на меня удивленный взгляд.
– Как где? – воскликнул он. – В синагоге, конечно. Где же еще... А! Если б вы видели, что там творится! Все! Говорю вам – все, и стар и млад, только и делают, что воюют. Когда сходятся «Руссы» и «Турки», начинается прямо война, война Гога и Магога!..
Старик так горячо говорил это, что мне вдруг захотелось узнать его собственные «политические воззрения», и я прямо спросил его:
– Ну, а вы сами, реб Бер, вы-то кто: «Русс» или «Турок»?
Старик даже встрепенулся.
– Я? Хе-хе! Еще что скажете!.. Недоставало еще, чтобы я этим занимался! Дурака к счету не достает, что ли?.. Хей! Когда говорят – я слушаю, ухо приставляю. В одно ухо вошло, в другое вышло...
– Ну, ну, реб Бер, не отделывайтесь словами, – продолжал я настаивать, видя, что старику сильно хочется высказаться.
Он вдруг сделался серьезным, даже слишком серьезным и, нагнувшись ко мне, заговорил негромко и полутаинственно:
– «Ишмоэл пере одом»*, но... все-таки лучше Эйсева. Слушайте меня!.. И если «Ишмоэл» победит, – продолжал он еще таинственнее, как бы сообщая мне важную государственную тайну, – то кто знает! Может быть, тогда и придет Мессия! Да!
– Что вы! Б-г с вами! Какое отношение имеет победа турка к приходу Мессии? – не удержался я от восклицания.
– Хей, ну, без вопросов! Без разговоров! – воскликнул старик поспешно и волнуясь. – Евреи говорят! Говорят... знают... не из пальца берут... Люди говорят, не мы с вами!..
И он забормотал уже нечто совершенно бессвязное. Я его не останавливал. Через минуту он успокоился и принялся за свой чай.
– А ваш «Терк» был у меня вчера, весь вечер просидел, – сообщил я старику.
Старик поставил на стол недопитое блюдечко.
– У вас?.. – произнес он с удивлением, как бы спрашивая, что общего может быть между Мендлом и мною. Но вдруг он схватился, как бы осененный гениальной мыслью:
– А-а! Та-та-та! Понимаю! – заговорил он полутаинственно, размахивая длинным сухим пальцем. – Знаете, что я вам скажу? Это он приходил не к вам, а к «листу», что вы читаете! Да! Да! Да! Верьте мне, уж я его знаю!.. Ах! – воскликнул он вдруг с восторгом. – И что это за хват! И как он все пронюхивает! Мендл-Терк – одним словом!
– Он за этим и приходил, – подтвердил я догадку старика.
– Видите! – воскликнул он с торжеством. – Видите, что я не совсем дурак! Ну – как же! Зачем Мендл придет к вам? Узнать, что в «листе»... И, как видно, он всю свою политику вот так, крошками, и набирает. Хе-хе, как курица: наклюет, наклюет себе большой зоб – и снесет яйцо! – закончил он неожиданным эмбриологическим открытием.
– И знаете, что я вам еще скажу, – заговорил он опять уже таинственным полушепотом. – Боюсь вымолвить, но... мне кажется, что с тех пор, как он начал «кипятиться в политике», он перестал по ночам так усердно заниматься Талмудом, как раньше. Ведь бывало – по целым ночам простаивал он в синагоге и звенел, как колокол, любо было слушать. А теперь – слушайте меня! – теперь он меньше, и го-ораздо меньше, сидит за Талмудом! Да! Да! Да! – закончил старик горячо, почти с угрозой, слегка толкнув меня рукой, как бы заявляя, что он не согласен принимать никаких возражений.
Так как возражать я не собирался и вообще оставался довольно спокойным, то и реб Бер скоро успокоился. Пожевав старчески губы, он глубоко вздохнул и принялся за третий стакан чаю. Кончив его, он поднялся.
– Ну, большое вам спасибо за чай!..
Вдруг по лицу его разлилась широкая улыбка, и он заговорил с чисто детской наивностью, мигая беспомощно глазами:
– Хе-хе-хе, скажу вам истинную правду. Я таки очень хотел чаю. Хася ушла и забыла оставить мне сахару...
IV
Я решил пойти в ближайшую субботу в синагогу, послушать дебаты «руссов» и «турок», посмотреть «войну Гога и Магога» в стенах молитвенного дома. Но идти в синагогу к утренней молитве я, признаюсь, не решался: я знал, что сделаюсь объектом самого назойливого наблюдения. Шутка ли: учитель, да еще бритый и никогда не посещавший синагоги, и вдруг явился. Конечно, это неспроста! Может быть – «баал-тшува»*. Такие случаи, слава Б-гу, бывали!.. Но если я «баал-тшува», тогда я получаю уже особенный интерес, тогда уже недостаточно смотреть на меня прямо – тогда любопытно посмотреть на меня сбоку, заглянуть мне в лицо снизу вверх, мимоходом посмотреть, нет ли при мне часов, а кстати, и какая у меня цепочка, – и, наконец, тотчас, тут же громким шепотом поделиться своими наблюдениями с соседом, указывая на меня пальцем. Все это делается очень наивно и незлобиво, но быть в течение нескольких часов объектом подобного любопытства не особенно приятно. Пошел я поэтому в синагогу не к утренней, а к вечерней молитве, надеясь в сумерках остаться незамеченным. К тому же, вечернее время между молитвами «Минха» и «Маарив», обещало и больше дебатов.
Синагога помещалась в большом, довольно высоком доме в одну комнату. Посредине, под медной люстрой в несколько десятков свечей, стоял большой, несколько покатый стол, покрытый синей скатертью. У восточной стены стоял завешанный кивот со Свитками Завета, возле него – амвон. У противоположной стены – шкаф с книгами. Вдоль стен тянулись лакированные скамьи со спинками. У дверей стояли ведро воды, таз, кружки и висело мокрое грязное полотенце. Приходящие торопливо обливали водой концы пальцев, нисколько не заботясь о том, стечет ли вода в таз или на пол. Благодаря этому вокруг таза на полу стояла большая, очевидно никогда не просыхающая, лужа.
Когда я пришел, шла молитва «Минха» и читалось «Шмонэ-эсрэ». Незамеченный никем, уселся я за шкафом с книгами.
Спускались сумерки. В синагоге стоял туманный полумрак, скрадывавший очертания предметов, придавая им некоторую фантастичность. Общий шепот молитвы походил на таинственное журчанье ручья... И вот под эти-то неясные, неуловимые звуки, в моей памяти сразу воскресли старые, давно забытые картины далекого детства.
Вспомнилась мне маленькая синагога, которую я посещал в детстве, вспомнилось и «бейн Минха л’Маарив».
...Минха окончена. Часть прихожан торопливо уходит домой покончить с обязательной третьей трапезой и поскорей вернутся в синагогу. Другие остаются. В мечтательной задумчивости, спокойные и довольные, расхаживают они медленно взад и вперед по синагоге, заложив назад руки и мурлыча про себя какой-нибудь напев. Не выходя из задумчивости, усаживаются они поодиночке на скамьях где попало. Понемногу завязывается разговор, разговор мечтательный и спокойный, как и эти сумерки: кто-либо рассказывает полубыль, полусказку, похождения какого-нибудь цадика, чудеса известного Баал-Шем-Това, другой повествует о реальном событии, которому пылкое воображение, однако, придает фантастическую окраску. И все слушают с напряженным вниманием. Но вот рассказчик кончил, в синагоге воцаряется глубокое молчание, которого никому не хочется прервать...
Мечтает народ. Все настроены как-то мягко, возвышенно. Кабак, лавка, дела и делишки – все это ушло теперь куда-то далеко-далеко. В разных углах негромко и отрывочно раздается национальный мотив: «Бим-бам-бам», в котором каждый по-своему облекает свою мечту... Но вот кто-то догадывается обратиться к Бореху или Зореху, известному в синагоге певцу, с просьбой, почти с нежной мольбой:
– Зорех! «Скажи» что-нибудь!
Зорех не заставляет себя упрашивать. Оставаясь на своем месте, он начинает петь, сперва тихо, затем все громче и громче какой-нибудь «кусок» из молитвы Нового года или Судного Дня. Один за другим начинают подтягивать и другие, пение становится общим. И долго, долго под высокими, потонувшими во мраке сводами синагоги раздаются то неясные, то торжественные, то бесконечно заунывные звуки «Мелех Эльойн», «Ато ниглейсо», «Унсано-тойкеф» и т. д.
Сумерки уже совершенно сгустились, в синагоге темно. На небе уже появились «три звезды», можно молиться «Маарив». A пение продолжается. Зачем торопиться? Почему не украсть у прозаических буден еще часика? Почему не пожалеть и бедных грешников, которым после «Маарива» предстоит вернуться в ад?..
Приволье в эти часы и детям, измученным за неделю каторжным хедером. Сумерки и обстановка настраивают и их как-то особенно. Одни, присмиревшие, ютятся возле взрослых. Другие составляют свои кружки, ведут шепотом оживленную беседу, рассуждают по-своему обо всем, что слышали от взрослых. Третьи, пользуясь сумерками и общим настроением, играют в прятки, шалят, пускают «бомбой» (скрученным полотенцем) в служку синагоги или в кого попало. Теперь эта шалость сходит безнаказанной. «Дети... пусть ceбе пошалят»... думает про себя разнежившийся прихожанин, чувствуя потребность излить на кого-нибудь свое благодушие. Изловит он вдруг какого-нибудь особенно расшалившегося мальчика, привлечет его к себе, поставит между колен и, не посмотрев даже, кто его пленник, не переставая подтягивать певцу, начнет гладить ребенка по головке. Притихнет, замрет вдруг ребенок под неожиданную ласку чужого человека с радостно бьющимся сердцем, с улыбкой неги и счастья на лице. Притихнет детская душа в какой-то истоме, как бы к чему-то прислушиваясь, что-то ловя. А чужая рука все медленнее, все нежнее гладит по головке ребенка...
Незабвенные часы, незабвенные ласки!.. Теперь, увы! – все это изменилось. Бурный шквал военного времени долетел и до этой далекой гавани и нарушил ее покой.
V
Минха окончена. Едва был произнесен последний «аминь», как поднялся общий оживленный говор и образовалось несколько кружков. Молитвенное настроение сразу исчезло. Со всех сторон ракетами посыпались военные термины, названия крепостей, имена русских и турецких полководцев и т. п. Говорили все сразу. Но вот раздались восклицания: «Ша! Тише!» – и шум стал понемногу затихать. В центре синагоги образовался один большой кружок. Говорили только 2 – 3 человека. Остальные жадно слушали.
Невысокий, коренастый еврей с толстым мясистым носом, подстриженными усами, испачканными нюхательным табаком, и маленькими глазками говорил не громко, но очень спокойно и самоуверенно, размахивая рукой, в которой держал понюшку.
– Ну-у! Ну! Ну чего вы разошлись? Ну, не взяли Плевны! Ну, и что же? Как вообще война? Разве всегда идет удача за удачей, победа за победой? Рассуждают, как дети! Если не взяли сразу Плевны, так уж все пропало. Да ведь, в конце концов, возьмут ее. Что вы тогда скажете?..
– Ты, Михоэл, говоришь, что «Русс» в конце концов возьмет Плевну? – заговорил с раздражением высокий еврей с толстой красной шеей и рыжей бородой. – Что же, ты ручательство даешь, что возьмут?.. Дурак! А чем возьмут? Ты забыл, что «Русс» уже положил под Плевной половину своей армии?
– Постойте, – вмешался в разговор маленький тщедушный еврейчик. – А почему бы не поставить этот же вопрос, да наоборот? Вы спрашиваете: чем «Русс» возьмет Плевну, а я спросил бы вас: чем «Турок» ее будет держать? А? Дешево ему стоит всякое нападение «Русса»?
– Но в том-то и де-е-ло, что де-ешево! – воскликнул нараспев молодой еврейчик с козлиной бородкой. – В Плевну-у ни одна пуля не попадает: стреляй туда, стреляй в небо! А из Плевны...
– Берчик! Молчать! Чтоб ты мне онемел сейчас! Он тоже рассуждает! Схватишь у меня такую пару пощечин, каких ты еще не видал! – раздался вдруг сердитый окрик пожилого еврея, отца певуна.
Последний поспешно стушевался.
– Ишь, мальчишка! Он тоже суется рассуждать, он тоже знает: Плевна... – не унимался строгий отец.
– Ну, а ты, мудрец, ты знаешь, что такое Плевна? – накинулся на него сердито рыжебородый. – Ничего ты не знаешь! Плевна – это один «природный» камень в три версты вышины, с отвесными стенами и глубоким дуплом в середине. В этом дупле и находится город. Ну, как ты думаешь, возьмут такую крепость?..
– Возьмут!! – выпалил вдруг, властно проталкиваясь в середину кружка, пузатый еврей с одутловатым лицом. – Что ты, животное, мне там толкуешь: трехверстный камень, дупло!.. Город! Трех грошей не стоит она – твоя Плевна! Тоже люди! Тоже разговаривают!.. Плевна – важность!..
– У реб Хаим-Исера сегодня был по-видимому жи-ирный «кугл»! Поэтому он такой храбрый, – отозвался, улыбаясь, старичок с умным благообразным лицом и белой окладистой бородой. – Зачем ему вся политика? Крикнул, топнул – и победил!..
– Ну? А вы как думаете? – отозвался с задором, но однако порядком опешив, Хаим-Исер.
– Я как думаю? Я думаю, что для того, чтобы рассуждать, надо что-нибудь знать, надо читать «лист»... Посмотри, бери вот пример: даже такой человек, как Мендл, – уж кажется, кто лучше его знает политику, – и он сидит в стороне, и Псалтырь читает, – прибавил он с легкой иронией и отошел в сторону.
Мендл!.. Я теперь только вспомнил о нем и стал искать его глазами. Он сидел в стороне, нагнувшись над Псалтырем, и вполголоса, но с поразительной быстротой читал давно знакомую ему наизусть субботнюю «порцию». С первого взгляда можно было подумать, что он совершенно не слышит разговора и не интересуется им. Но при более внимательном наблюдении нетрудно было заметить, что он из-за своего прикрытия, как насторожившийся охотник, следит за разговором. Он то и дело подымал голову, бросал внимательный нервный взгляд в сторону кружка и, углубившись опять в книгу, принимался читать более быстро и нервно.
В середине кружка в это время уже стоял ораторствовавший вначале реб Михоэл. Он говорил громко, отчетливо, и в тоне его слышался горький упрек.
– Именно, как сказано: «Есть у них глаза, но не видят, есть у них уши, но не слышат!»... Ну как вы не видите, как вы не понимаете, что «Турок» окончательно побит!.. Вы говорите «Плевна»!.. Но должны же вы понимать, что Плевну в конце концов возьмут, возьмут если не огнем, то голодом. Оглянитесь только кругом. За 4 – 5 месяцев, с тех пор как русское войско перешло Дунай, «Русс» забрал десятки крепостей, прошел половину Турции, забрал в плен десятки тысяч солдат. Неужели вам еще этого мало? Каких еще «чудес и знамений» вам нужно?.. Месяц тому назад вы кричали: «Шипка!», «Сулейман-паша!» Теперь, слава Б-гу, этот праздник кончился. Умным оказался не Сулейман, а Гурко. Теперь вы кричите «Плевна!», «Осман-паша!», «Непобедимый Осман-паша!» Ну а когда заберут Плевну, что вы будете кричать?..
– Мне не надо будет тогда кричать, теперь кричу – «вре-ешь!!!» – кричу: «как собака брешешь!!!» – выпалил вдруг с яростью рыжебородый и, быстро повернувшись в сторону Мендла, заговорил с упреком и вниманием:
– Мендл! Ну что ты, в самом деле, дурачишься! Уселся там себе в углу над Псалтырем – и сидит, как старая баба! Иди уж сюда, иди! Послушай хоть, как человек позволяет себе лгать в святом месте!..
– Мендл! Мендл! В самом деле, довольно тебе читать Псалтырь! Завтра дочитаешь, – посоветовал убедительно и старик.
Мендл с минуту колебался. Ему, очевидно, не хотелось теперь вступать в спор с противником. Однако он поднялся, закрыл книгу, положил ее на амвон и обратился к стоявшему тут же мальчику.
– Велвл, сбегай на базар, посмотри, нет ли телеграммы...
Затем он подошел к кружку.
– Издали слышу, какие подвиги храбрости ты совершаешь,– обратился он спокойно и насмешливо к Михоэлу. – Горы с корнем выворачиваешь, миры разрушаешь!.. В одну минуту ты бедного «Турка» превратил в прах и рассеял по всем семи морям...
– А ты, чудотворец, сейчас вот соберешь этот прах, и вылепишь из него грозное чучело, – отпарировал Михоэл тоже насмешливо, но вдруг он принял серьезный тон:
– Ну скажи мне: неужели ты серьезно считаешь положение «Турка» не безнадежным? Неужели ты не видишь...
– Гвалд! Откуда ты это берешь! – перебил его со страстным негодованием Мендл. – Почему ты считаешь положение «Турка» безнадежным? Ты говоришь, что Плевна атакована. Слепой! Ведь надо быть слепым, чтобы не видеть, не понимать, что атакована не Плевна, а русская армия!.. Слушайте, евреи! – воскликнул он вдруг горячо и убедительно, обернувшись к окружающим. – Хотите вы знать истинное положение дела? Вот оно: вся русская армия с ее полководцами находится в Турции, между Дунаем и Плевной. В Плевне Осман-паша с армией в сто тысяч человек. Этого достаточно, чтобы «Русс» не двигался дальше. Затем! слева – армия Сулеймана-паши...
– Которого Гурко разбил... – вставил кто-то.
– Тш-ш-ш! – остановил его грозно Михоэл.
– ...Сулеймана-паши; справа – Махмет Али с еще большей армией. Значит – слушайте с головой! – русское войско обложено с трех сторон. Это одно. Теперь дальше: лето прошло, начинаются дожди, наступают холода. Русское войско измучено, находится в чужой стране. Идти дальше – оно не может, вернуться назад – не хочет... Чем же это кончится? – спросил он громко, обводя всех вызывающим взглядом. – А вот чем! Одно из двух: или свежая турецкая армия из Константинополя обойдет кругом, захватит Дунай, замкнет русскую армию и возьмет ее в плен. Или же Осман соединится с Сулейманом и Махметом и сразу с трех сторон ударят на «Русса» – и в два дня прогонят его из Турции!..
Речь Мендла, горячая, убежденная, произвела сильное впечатление на слушателей. Раздались неодобрительные восклицания и насмешки по адресу Михоэла.
Последний стоял серьезный и спокойный, не спуская пытливого взгляда с Мендла.
– Ты кончил? – спросил он спокойно.
– Да, кончил... – ответил отрывисто Мендл.
– Напрасно... Напрасно ты так скоро кончил, – проговорил с оттенком неудовольствия Михоэл и, вынув из кармана табакерку, ударил по ней пальцем, открыл, взял двумя пальцами большую понюшку, не спеша спрятал табакерку и продолжал:
– Да-а, напрасно ты кончил! Ты мог бы еще продолжать. Прогнать «Русса» из Турции ты прогнал. Это уже что-нибудь да стоит. Но почему ты не двинулся дальше? Как «Француз», например? Почему ты не пошел в Россию? Почему ты не забрал хоть пару городков, как, скажем, Петербург и Москву? Разве тебе это трудно было сделать... здесь в синагоге? – закончил он, рассмеявшись.
– «Турок» дал обет не ступить на русскую почву, – сострил кто-то.
– Друг мой! – ответил ему в тон Мендл. – Ты разве не знаешь, что «Турок» «дикий и злой»? Будь он добрый – он, может быть, и пошел бы в Россию освобождать кого-нибудь... Что можно требовать от «Ишмоэл перэ одом»? Никого он не жалеет, ни о ком не заботится и хочет только одного – чтоб его оставили в покое.
– Ты, значит, не веришь, что «Русс» пошел освобождать славян? – спросил его сдержанно Михоэл.
– Не верю? Как это: «не верю»? – воскликнул Мендл, широко раскрыв удивленные глаза. – Что я, безбожник что ли, что не буду верить?.. Да и кому, скажите, более к лицу роль Мессии-освободителя, как не «Фоне»? Прямо как вылита для него!
Раздался громкий хохот.
– Вот это сказано! «Фоня-а-Мошиах»!.. Ха-ха-ха!
– Постой! Все это я слышал, знаю, – проговорил Михоэл и досадливо махнул рукой. – Ты мне прямо скажи: зачем в таком случае «Русс» начал эту войну?
– Я тебе прямо скажу: он ее начал затем, чтобы уничтожить Турцию, чтобы забрать ее себе. А о Болгарии он столько же заботится, сколько я о прошлогоднем снеге, – ответил Мендл с каким-то ожесточением.
– О, бээймо, бээймо!!* – воскликнул с дрожью в голосе Михоэл.
И, повернувшись к слушателям, он заговорил горячо:
– Слушайте, евреи: Россия занимает десять тысяч верст на десять тысяч верст, Россия составляет шестую часть мира. Как вы думаете, пойдет «Русс» проливать реки крови, чтобы прибавить себе кусок пустыни?
– Реб Гершон, – обратился вдруг Мендл к стоявшему возле него осанистому еврею. – Говорят, реб Гершон, вы имеете около 30000 рублей капиталу – правда это?
Вопрос, поставленный так прямо и неожиданно, сразу смутил реб Гершона. Но, сообразив, что вопрос этот ему задан неспроста, и чувствуя себя польщенным, что его при всех назвали богачом, он забрал в руку бороду, и важно, не спеша, с самодовольной улыбкой ответил:
– Тридцать тысяч рублей, говоришь ты?.. Ну, будем считать... скажем, что имею!.. Ну, что же из этого, а?
– И вы все-таки не перестаете каждое утро ходить в лавку, не прекращаете торговли? Слышал, что вы хотите строить бойни, взять казенный подряд. Видно, мало вам того, что имеете, хотите больше иметь?
– О-ой, и как еще хочу! – воскликнул с радостным смехом реб Гершон.
– Ну, Михоэл, слышишь, что говорят? – обратился наставительно Мендл к своему противнику. – Говорят: «Мало, еще хочу». Ты знаешь, что значит «еще»? «Еще» – значит «всё». Ты говоришь: «шестая часть мира», но отчего же не все шесть шестых? Ведь было же от Нимрода семь всемирных государств. Никто из этих государей – ни Нимрод, ни Невухаднецер, ни Санхерев не удовлетворились частями... Впрочем, если хочешь, «Русс» и не гонится за «турецкой пустыней», как ты говоришь. Ему нужны моря: Босфор и Дарданелл...
– Ты это говоришь, или позади тебя кто-нибудь говорит! – воскликнул вдруг из кружка худой еврей с выразительным загорелым лицом и, протолкнувшись в середину кружка, закричал почти с яростью:
– Что это в самом деле: сам ты дурачишься или другим голову морочишь? Не слыхали, не знаем мы, что в Болгарии происходит? Под печкой мы сидим? Что ты нам сказки рассказываешь? Послушать тебя, можно подумать, что «Турок» – ангел невинный... Ведь волос дыбом становится, кровь в жилах стынет, когда читаешь и слышишь, что этот разбойник, этот «зверь из зверей», – да сотрется его имя и память! – вытворяет над несчастными болгарами! Целые города, целые деревни выжигает! Старцев, детей избивает! Женщин насилует... Ай! Ай! Ужас! Ужас! Приходишь ты, лесной разбойник, и защищаешь его!!! Ведь ты сто€ишь, чтоб тебя растерзали!!!
– Только разбойник, только человек без сердца, без души может защищать турка! – закричал другой еврей в крайнем возбуждении. Вскочив на скамью, он закричал на всю синагогу:
– Слушайте, братья! Клянусь вам: вот как видите меня, еврея, как теперь во всем Б-жьем мире Святая Суббота, как мы теперь все в святом месте, что, как только объявят новый набор, – я иду! Без зачета иду! Бросаю жену и детей – и иду. Убьют меня – я умру «для прославления имени Г-сподня»!..
Точно плотина прорвалась. В синагоге поднялся невообразимый гвалт. Все говорили разом, кричали, шумели. «Руссы» с яростью нападали на «Турок», преимущественно на Мендла, осыпая их бранью, упреками, колкостями. «Турки» защищались, тоже крича и ругаясь. Мендл пытался говорить, но ему не давали.
Ночь уже давно наступила. В синагоге было темно, только бледный свет луны, пробиваясь сквозь туманные окна, придавал движущимся фигурам какой-то фантастический характер. Служка синагоги, низенький замухрышка, переходил от одного прихожанина к другому и, дергая слегка каждого сзади за фалды длинного сюртука, бормотал жалобно с огорчением одни и те же слова:
– М-ц...ай!.. Пора уж молиться «Маарив»! Давно пора!..
Но его сердито отгоняли. Не до «Маарива» было.
Вдруг в синагогу влетел, запыхавшись, Велвл, посланный Мендлом на базар за новостями:
– Депеша! Депеша! – воскликнул он задыхаясь.
Сутолоку и шум точно вихрем снесло. Наступила глубокая тишина.
– Ге!.. Битва!.. Три дня продолжалась!.. Ге!.. Гурко! – задыхался вестник.
– Говори: взяли Плевну? – закричал почти с яростью Михоэл.
– Нет!.. Ге!.. Дубняк и еще один город взяли, два города... Убито – без счета... Три дня не переставали стрелять... Написано, что русских убито две тысячи! Русских!.. А турок... турок, верно, в десять раз больше! Страсть. Сказано, без счета!..
Известие произвело на всех подавляющее впечатление. Мендл, бледный, взволнованный, с широко раскрытыми глазами стоял, подавшись вперед, ловя с трепетом каждое слово Велвла. Вдруг он выпрямился, метнул в окружающих взглядом протеста и негодования и закричал дрожащим голосом:
– Разбойники!!! На вашу, на вашу голову пусть падет эта невинная кровь!!!
И выбежал из синагоги.
Несколько минут в синагоге царила подавляющая тишина. Кружок медленно расплылся. Спорщики, с опущенными головами, точно под тяжестью сознаваемой вины, разбрелись по сторонам. Только один пробормотал:
– А он-то сам? Не понимаю, чем он-то прав?..
И как бы в ответ на общее настроение с амвона раздались слова вечерней молитвы с их будничным, заунывно-монотонным напевом:
– «И О-он, Милосердый, простит грех и не уничто-о-о-жит нас!»...
VI
«Трехдневное сражение», о котором сообщалось в расклеенных на базаре телеграммах, кончилось взятием русскими войсками Горного Дубняка и Телиша. После этого Плевна была окончательно блокирована, и армия Османа безнадежно отрезана от остальной турецкой армии. В сдаче Плевны теперь никто – за исключением «турок», конечно, – не сомневался. Газеты утверждали, что в Плевне никаких запасов нет и что более нескольких недель она не продержится. С напряжением ожидали все этой развязки, от которой зависел вопрос о мире или перемирии. А между тем, события не торопились: проходили дни, недели, прошел весь октябрь, а Плевна, вопреки всем ожиданиям, не сдавалась. Томительное ожидание начало понемногу сменяться сомнением; стали раздаваться пессимистические пророчества. Плевна выросла у всех в глазах в неприступную твердыню, а Осман-паша прибрел репутацию гениального полководца.
После своего первого визита Мендл иногда по вечерам навещал меня. Но визиты его были чисто «деловые». Убедившись, что я не «турок» и, вообще, не страстный политик, он в разговоре со мною не отступал от фактической стороны газетных сообщений, не всегда ясных для него своими терминами.
Через несколько дней после взятия Карса (6 ноября), когда в газетах появилось подробное описание этого замечательного сражения, ко мне зашел Мендл. Пробормотав «Добрый вечер!», он подошел к столу, у которого я сидел, и, устремив на меня холодный, почти враждебный взгляд, спросил преувеличенно вежливым голосом:
– Вы, кажется, имеете в городе большое знакомство между панами. Не можете ли достать у кого-нибудь из них турецкий «лист»?
– Турецкую газету? Да на что она вам? – удивился я.
– Надо, – ответил он сдержанно.
– Да вы снимите пальто, садитесь...
– Благодарю вас... некогда... – ответил он холодно и со сдержанным нетерпением. – Так что же вы мне скажете насчет турецкого «листа»?
– Да право уж не знаю, что сказать вам... Я уверен, что турецкой газеты ни у кого здесь не найдется, – ответил я.
– Почему же? – спросил Мендл, недоверчиво взглянув на меня. – Разве между панами нет таких, которые интересуются, серьезно интересуются политикой?
– Да зачем бы им понадобилась турецкая газета? – продолжал я недоумевать.
– Да хотя бы затем, чтоб и другую сторону выслушать! – воскликнул он уже с некоторым раздражением.
– Послушайте: да ведь для того, чтобы читать газету, надо знать язык. Кто же здесь знает по-турецки?
– Как – кто? Я думаю, многие знают... Я был уверен, что и вы знаете... Мне говорили, что вы знаете и по-французски, и по-немецки... Нет! Говорите, что хотите, а без турецкого «листа» вы правды не узнаете! – закончил он энергично.
Помолчав, он заговорил с волнением:
– Взяли Карс! Возьмут они спроста Карс! Конечно, была измена... говорить нечего! Но не могу понять, как допустил это Осман-паша.
– Да Г-сподь с вами, реб Мендл! Подумайте только, где Осман-паша и где Карс. Да не забудьте при этом, что Осман осажден в Плевне...
– Хэй! «Осажден!» – воскликнул Мендл, окончательно вспылив, и резко махнул рукой. – Что вы мне толкуете. Точно неизвестно, что Осман сам не дает русскому войску двинуться с места!..
И он вызывающе злобно взглянул на меня.
– Скажите мне, реб Мендл, – заговорил я совершенно спокойно после минутного молчания. – Почему вы такой враг России?
Мендл нисколько не удивился моему вопросу, но ответил не сразу. Он сел и с минуту просидел неподвижно.
– По правде сказать, – заговорил он полузадумчиво, – я не вижу, за что мне быть ей другом... Добро, что ли, я от нее видел?.. Да если хотите, я ей совсем не враг...
– Как же не враг, если вы желаете победу «Турку».
– А-а, видите, это совсем другое дело! Это не касается ни дружбы, ни вражды. Если б я видел, что «Русс» прав, я бы за него стоял точно так же, как я теперь стою за «Турка». Не забудьте, что тут кровь реками льется, дело не легкое, не шуточное. Нельзя тут думать о дружбе или вражде...
– Но, реб Мендл, неужели вас ничто не связывает с народом, с которым вы живете в одной стране? – продолжал я настаивать.
Мендл посмотрел на меня с недоумением, как бы не поняв моего вопроса:
– Связывает?.. Что меня может связывать с ним?
– Послушайте, – заговорил он после некоторого молчания. – Ну скажите сами, какая может быть связь между мною и ими? Я уж не говорю о том, что я еврей, а они «гоим», а вообще... Ну вот, я дам вам пример, пример не далекий: вы сами... Я думаю, вы не обидитесь за прямое слово. Скажу вам откровенно: я смотрю на вас, как на... «гоя». Еврей, который бреет бороду, ест «трэйф», открыто переступает законы субботние, – что тут толковать! – такой еврей уже – не еврей! А между тем, смотрите, с вами у меня есть какая-то связь, с вами я могу говорить, я вас понимаю, и вы меня понимаете. Почему? Потому, что у вас тоже есть духовная жизнь. Такая, иная, правильная, ложная – но есть! Ну, а с «ними» какая у меня может быть связь? С кем? – спрашиваю вас. С мужиком, у которого жизнь начинается в свином хлеве и кончается в кабаке? Или с барином, который ничего больше не знает и знать не хочет, как хороший обед, красивое платье и – извините меня – красивую «нкевэ»*? Б-же мой! Да они мне чужды, как вот этот стол!
– А с другой стороны, – продолжал он медленнее, с легкой иронической усмешкой на губах. – С другой стороны, я прекрасно понимаю, что и «они» не могут меня считать особенно близким родственником. Ну что я, в самом деле, за человек, если меня зовут Мендл, а не Иван, если я свинины не ем, если я ношу длинный сюртук! Конечно, я хуже худшего!..
Он презрительно мотнул головой и горько усмехнулся.
VII
28 ноября была, наконец, взята Плевна. Я узнал об этом на следующий день, часа в три, из расклеенных на улицах телеграмм. Я поспешил домой. Мне хотелось видеть, какое впечатление произвело это известие на Мендла. Я почему-то был уверен, что ему уже все известно.
Я ошибся. Мендл еще ничего не знал. Застал я его в самом разгаре занятий. Он и двое из шести его учеников, сильно раскачиваясь и размахивая руками, выкрикивали – все трое сразу – то с глубокими, безнадежным отчаяньем, то с торжеством победителей текст какого-то талмудического «иньена» (нечто вроде «главы»). Остальные ученики, тоже раскачиваясь, молча следили за читаемым по раскрытым фолиантам. По-видимому, «иньен» был трудный, замысловатый, с обычными талмудическими недомолвками, иносказаньями, намеками. Ученики решительно ничего не понимали и были измучены до крайней степени. Их бледные худые лица были покрыты потом, в глазах светилось недоумение загнанного до изнеможения животного. Мендл казался еще более измученным. Его желтое как воск лицо и помутившиеся глаза выражали крайнюю степень утомления, близкого к обмороку. Всеми силами души, всем телом и руками, и глазами, и голосом старался он растолковать ученикам смысл «иньена», – но все было напрасно. От напряжения и собственного крика дети как бы ополоумели, потеряв всякую способность что-либо понимать. Механически подхватывали они слова Мендла и выкрикивали их со страстным отчаянием. Как кони, завязнувшие в топи, порываются под ударами бича, не двигаясь с места, так порывались несчастные дети под выкриками Мендла. Картина была ужасная.
Когда я вошел, Мендл как-то сразу, резко оборвал свой беспрерывный крик, глубоко-глубоко вздохнул, точно кашлянул, и отер вспотевшее лицо рукавом рубашки (он был, по обыкновению, без сюртука).
– Нет ли чего нового? – обратился он ко мне слабым голосом полного изнеможения.
Признаюсь, я не решился огорошить этого измученного человека известием, которое должно было сильно его поразить. Я неопределенно покачал головой. Мендл удовлетворился этим безмолвным ответом. Он опять глубоко вздохнул, широко раскрыв рот, как задыхающийся, и прошептал с горечью:
– Без сил я с ними сегодня остался! Не хотят понять – и конец!..
И, быстро повернувшись к ученикам, он опять раскачался и закричал нараспев:
– Ну-у-у! Еще-е ра-а-аз! То-ону рабб-о-онон!!
И он снова потащил на буксире несчастных ребятишек.
Не прошло и десяти минут после моего прихода, как вошел реб Михоэл. Злейший и самый сильный противник Мендла в «политике», он, вместе с тем, был его лучшим другом и близким родственником. Люди одной профессии, одних умственных, духовных и материальных интересов, они имели помимо «политики» много точек соприкосновения, и не проходило дня, чтобы один из них не заходил к другому. Мендл не обратил поэтому никакого внимания на приход Михоэла. Но даже с первого взгляда ясно было, зачем он пришел.
Михоэл медленно и тихо вошел в комнату, проговорил не громко «Доброе утро» и не спеша опустился на скамейку. Лицо его было спокойное и имело самое будничное выражение, с оттенком обычной грусти. Посидев минуты две на месте, он поднялся и медленно, лениво подошел к столу. Заглянув в один из раскрытых фолиантов, он многозначительно поднял брови и усмехнулся.
– А-а, вот где вы стоите! – проговорил он сочувственно. – Местечко знакомое! Трясина хорошая, чтоб ее никакой добрый еврей не знал. В прошлом году я с моими ослами простоял неделю целую на этом «иньене».
– Из сил, из сил выбился я с ними! – заговорил Мендл. – Лошадиные головы! Чистые гоим! Самой простой вещи не вдолбишь им в голову.
Михоэл сочувственно покачал головой, отошел от стола и, разняв сзади фалды сюртука, сел на скамейку.
– А мне казалось, что у Лейзера острая головка, – произнес он, указывая на одного из учеников.
– А! Лучше уж не говори о них! Острая головка – тупая головка! Тут ни острых, ни тупых нет. Чурбаны – и больше ничего!..
– Кстати, – перебил его спокойно Михоэл. – Слышал ты новость: Плевна взята...
Мендл вздрогнул как от удара, рванулся с места и – остался сидеть с устремленным на Михоэла испуганным взглядом, полным недоумения, вопроса.
– Что ты говоришь! Ты с ума сошел! – воскликнул он.
Это восклицание и растерянный взгляд Мендла как бы еще больше успокоили Михоэла. Он полез в карман, вытащил табакерку, взял из нее большую понюшку и, глядя в землю, заговорил грустно и несколько наставительно.
– Да, друг мой... Плевну взяли. То есть не одну Плевну: Осман-паша сдался в плен со всем своим войском в 40000 человек и сдал город... Вот тебе, мой друг, короткая речь, – закончил он, подняв голову и взглянув на Мендла.
Мендл казался ошеломленным этой «короткой речью». Он перевел на меня свой недоумевающий взгляд, как бы требуя защиты, опровержения. Но я мог только подтвердить слова Михоэла.
– Как!.. Вы?.. Вы тоже знали об этом? – воскликнул он. – Откуда?.. В «листе»?..
– Нет, из телеграммы...
– Из телеграммы? Где... на базаре?..
И он быстро поднялся и начал поспешно надевать сюртук.
– Стой, не лети. Я тебе сюда принес добрую весть, – остановил его спокойно Михоэл и, понюхав смачно табаку, вытащил из-за пазухи серый листок, сложенный вчетверо. Передав его Мендлу, он отошел в сторону, подошел к полке, на которой лежала куча растрепанных книг и рукописей, вытащил оттуда тетрадку, мелко исписанную дугообразными строчками, – лекция кабалы какого-нибудь цадика, – сел в сторону и принялся читать, решив, по-видимому, на время совершенно забыть о Мендле.
Последний нервно развернул листок, впился в него тем внимательным взглядом, который бывает лишь при особенно сильном волнении. Что-то страдальческое, растерянное, недоумевающее было на его лице. С одной стороны, телеграмма категорически, ясно свидетельствовала об окончательном поражении турок. Но, с другой стороны, это было так неожиданно и так шло вразрез со всеми взглядами и чаяниями Мендла, что он не мог верить этому. Несколько раз порывался он заговорить, взглядывая то на меня, то на Михоэла, но молча возвращался опять к листку.
Наконец, он задумался – и остался сидеть неподвижно, с опущенной головой, со сморщенным лбом, как бы стараясь что-то припомнить. Лицо его постепенно становилось спокойнее, и с него сходило выражение растерянности. Вдруг у Мендла глаза широко раскрылись, лоб совершенно разгладился. Он поднял голову, оглянулся кругом с некоторым недоумением; взглянул на Михоэла, взглянул на меня, на телеграмму – и сильно вздрогнул, как от неожиданного прикосновения к чему-то холодному. Глаза его заискрились, и в них появилось совершенно новое для меня выражение: строгое, серьезное, холодное, почти аскетическое... Точно Мендл сбросил с себя какой-то кошмар, точно он решил трудную задачу.
Посидев с полчаса над рукописью и считая, по-видимому, что Мендл уже имел достаточно времени, чтобы освоиться с содержанием телеграммы и успокоиться, Михоэл придвинул к столу табуретку, уселся против Мендла, устремил на него пристальный взгляд и спросил негромко, спокойно и настойчиво:
– А теперь, Мендл, скажи мне, что ты обо всем этом думаешь?
Мендл не сразу ответил. Посидев еще полминуты неподвижно, он перевел свой холодный, спокойный взгляд на Михоэла и проговорил так же негромко и так же настойчиво:
– Ну а ты, Михоэл, что об этом думаешь?..
Михоэл, совершенно не ожидавший ни такого спокойствия, ни такого ответа, сразу даже несколько смутился. Затем он, по-видимому, рассердился на упорного противника. Неужели и этот факт не убедил его, не открыл ему глаз? Неужели он собирается продолжать свою старую песню?
– Сумасшедший! – воскликнул он с раздражением. – Надо же быть сумасшедшим, чтобы говорить, как ты! Тебе и этого мало? Каких еще «знамений и чудес» тебе надо?!
Окрик этот не только не смутил, но как будто еще больше успокоил Мендла, и он заговорил с грустной улыбкой:
– Если б кто услышал, как ты горячишься, то мог бы подумать, что Всевышний раньше, чем предать Плевну в руки «Руссу», до-олго с тобою советовался и сделал это только по твоему настоянию... Все хорошо, мой друг, все прекрасно, но скажи мне, ты-то здесь какой сват?!.
– Э-э, перестань болтать глупости! – рассердился Михоэл. – Это твоя обычная манера: нечего тебе сказать – ты начинаешь морочить голову черт знает чем. Мы теперь не в синагоге, можно говорить просто, по-человечески.
– Я и говорю по-человечески и не морочу тебе головы, – остановил его Мендл. – Я хочу только указать тебе на одну точку...
– На какую точку?..
– На корень дела...
Он несколько выпрямился и продолжал медленно и многозначительно:
– Ты хочешь, чтобы я признал, что «Русс» выиграл, а «Турок» проиграл? Ну... хорошо, признаю! Но не забудь, что и «Лев млохим в’сорим б’яд Гашем» (сердце государей и начальников в руке Б-жьей), не забудь еще, что «Эйн одом нэйкэф ес эцбоэ милмато им ш’гою махризн олов милмайло» (здесь, снизу человек пальцем не ударит без того, чтобы это не было предопределено свыше).
Последнюю популярную талмудическую сентенцию Мендл произнес громко, сухо, монотонно, вкладывая в нее, таким образом, особое значение. Михоэл, наконец, понял, – на какую «точку» указывал ему Мендл.
– Ну, это... об этом и говорить нечего... это понятно... Кто это не знает!.. Но... но говорится же не об этом!.. – пробормотал он, наполовину протестующе, наполовину примирительно.
– Нет! Именно об этом и говорится! – повторил настойчиво Мендл и, обернувшись ко мне, продолжал:
– Вот вы читаете «лист», вы знаете, что весь мир, государи и князья, полководцы и министры из себя выходят, «горы с корнем выворачивают», чтобы поставить на своем. Но – будьте уверены! – никто из них, ни Бикнсфелд, ни Бисмарк, ни Гурко, ни Осман-паша не изменяет хода вещей даже на «нить волоса». Как предопределено, так и сбудется!..
Михоэл сидел молча с выражением недоумения. Такого оборота он не ожидал и несколько растерялся. Достав табакерку, он поспешно раскрыл ее, поспешно достал двумя пальцами большую понюшку, быстро втянул ее в нос и даже причмокнул и вздрогнул от едкого удовольствия. Эта операция прояснила его мысли, и он заговорил спокойно и примирительно:
– Что мне сказать тебе, Мендл? Что я могу тебе сказать? Конечно, ты прав! «Эйн одом нэйкэф»... конечно, «эйн одом нэйкэф»! «Предопределено» – конечно, «предопределено»! Но – почему предопределено, вот вопрос! Если Г-сподь послал победу «Руссу», а не «Турку» – значит...
– «Нисторим даркэй Элойким!» (сокрыты пути Г-сподни), – перебил его сентенциозно Мендл. – А если хочешь доискиваться причин, то вспомни, что в русской армии тысячи сынов еврейских, невинная кровь которых льется рекой. Над ними, может быть, сжалился Г-сподь, послав победу «Руссу».
– Да... в турецкой армии нет евреев... – согласился упавшим голосом Михоэл.
– И еще вот что, – продолжал Мендл задумчиво, почти мечтательно. – Кто может знать!.. Ведь возможно и то, что если «Ишмоэл» упадет, а «Эйсев» поднимется – тогда именно и придет спасение Израилю, и придет Мессия...
Поняв друг друга, оба товарища опять сошлись на старой почве фатализма и узкого национализма; они почувствовали себя в родной атмосфере, в которой выросли и воспитались. Война, как событие из ряду вон выходящее, на один момент наэлектризовала Мендлей и Михоэлей, заставила их выйти из своей средневековой пещеры, – и забыть на мгновение о центрально-универсальной роли еврейской нации. Но подобное настроение должно было кончиться вместе с войной, вызвавшей его.
Михоэл поднялся и с минуту простоял молча.
– Вечером придешь на «асифе» по поводу «миквэ»?* – спросил он.
– Конечно. В 9 часов?
– Да. Но раньше зайди в «Малую Синагогу», там соберется общество «Машкимэ-кум»**.
– Надо будет и насчет «Шадара»*** поговорить. Позор и грех! Уж год, как его не было! Чтобы нельзя было собрать денег и выписать его! Ужас! – проговорил с сокрушением Мендл.
– Да-а, – согласился, вздохнув, Михоэл.
И молча, кивнув нам головой, он вышел.
Мендл проводил его глазами до дверей, быстро повернулся к столу, скользнув по мне холодным взглядом, и произнес решительно, почти торжественно:
– Ну, детки мои! Теперь надо взяться как следует за «иньен». Его понять не трудно, надо только вникнуть! Надо вни-икнуть!..
И, положив обе руки на пушистые, серые листы большого фолианта, он провел по ним как-то мягко и нежно, глубоко вздохнул и произнес решительно:
– Ну! Возьмитесь!..
Мое знакомство с Мендлом резко оборвалось. Он перестал ко мне захаживать, заметно избегал меня и при случайных встречах отворачивался. Вскоре я перешел на новую квартиру, а через некоторое время совсем оставил В...
Книжки «Восхода», декабрь 1902
* Рухниес – духовные, гашмиес – материальные (иврит).
* Нахалы, выскочки (идиш).
* Некошерный (идиш).
** Ламдн – ученый, эрудит; муфлег – развитой, изощренный; гоэн – гений (иврит).
* Ишмаэл – дикарь-человек (Брейшис, 16:12).
* Баал-тшува – кающийся, возвращающийся к вере отцов (иврит).
* О, животное, животное (иврит).
* букв. самка, порочная женщина (иврит).
* Асифе – сходка, миква – бассейн для ритуального омовения (иврит).
** Торопящиеся встать от сна (иврит).
*** Начальные буквы слов: «Шлиах д’рабонон» (посланец раввинов) – разъезжающий по городам чтец лекций цадика
(иврит).