Странный Даня Раев

Давид Шраер-Петров

 

В середине января 1943 года от папы пришла посылка, немного опоздавшая к Новому году, зато подоспевшая как раз к дню моего рождения. Мне исполнилось семь лет. В посылке лежала синяя шелковая косынка для мамы. В то время по радио часто передавали песню «Синий платочек». И вот, для мамы – косынка, а для меня – черная военно-морская шинель, сшитая по моему росту, и зимняя шапка-ушанка с настоящей золотистой кокардой-«крабом». И черный форменный ремень с медной «бляхой», на которой красовался якорь.

Я надел всю эту красоту и не хотел снимать до самой ночи. Соседи приходили смотреть на меня, какой тут настоящий морячок появился в избе Терехиных. У Мити Терехина был фотоаппарат с «гармошкой». Он сделал снимок, проявил его, и мы послали фотографию папе на Балтику. Мама была в синей косынке, а я – в шинели, перепоясанной морском ремнем, и в черной шапке-ушанке с золотистым «крабом». Правда, синий цвет косынки вышел черным.

 

Начались школьные каникулы. Заснеженные улицы, раскатанные санями и вытоптанные лошадиными копытами, казались просторнее. Заиндевевшие наличники  напоминали серебряные оклады икон. Я гулял с мамой по селу, которое оживлялось по воскресеньям, когда к базарной площади тянулись сани с продуктами: квашеной капустой, картошкой, солеными грибами, медом, мороженым молоком.

Однажды мы отправились в гости к нашей дальней родственнице Марии Осиповне. Она служила машинисткой в сельсовете и жила неподалеку от базара. По дороге попался нам странный человек  Бабук (или Бубух, не помню).Уши его зимней шапки завязаны тесемками. Воротник поднят. Я увидел крупный горбатый нос и черные глаза, полузакрытые тяжелыми веками. Мама поздоровалась, и мы пошли дальше.

– Кто это, мамуля? – спросил я настороженно, настолько горбоносый отличался от всех, кого я знал до этого.

– Он караим, Даник. Караимы жили в Крыму и Литве. Почти всех крымских караимов убили немцы. Бубух чудом спасся.

– Там война? Караимы сражались против немцев?

– Как и все. Мужчины на фронте. А старики, женщины и дети оказались в оккупации. И погибли.

В это время нам встретился местный милиционер Додонов. Его все знали и жалели. Он был ранен в голову в самом начале войны и демобилизован. Бабы (а в каждой избе оставались бабы и дети) рады были приветить и угостить его каким-никаким соленьем с хмельной бражкой. Заходил он и в нашу избу. Так что мама была с ним знакома. Додонов увидел нас, поздоровался с мамой:

– Доброго здоровья, Владимировна! – И потешно вытянулся передо мной, отдавая честь с громогласным рапортом: – Товарищ военный юнга, сержант милиции Додонов прибыл по вашему приказанию!

Я остановился, таращась в недоумении, и не знал, что ответить. Я ведь ничего Додонову не приказывал. Мама вежливо улыбнулась милицейской шутке и стала тянуть меня за руку, уводя от греха подальше. К несчастью, в наш разговор вмешался караим Бубух, который бродил кругами по базару, приглядываясь и выискивая подходящие по цене продукты.

Он просто-напросто наткнулся на нас, как наталкиваются друг на друга корабли в тумане. Лошади и люди были окутаны клубами пара, – в двух метрах видны только силуэты. От сильного мороза при каждом выдохе или произнесенном слове изо рта вырывался густой клубящийся вихрь. Бубух возник из тумана и сказал:

– Если придерживаться условностей маскарада, то мальчика надо приветствовать как военно-морского офицера. Кокарда с «крабом» бывает только на офицерских шапках и фуражках.

Додонов минуты две молчал. Опешил, во-первых, от наглости Бубуха, а во-вторых, от недопонимания. Например, слова «маскарад». Хотя простонародное чутье подсказывало, что горбоносый пытается высмеять его – сержанта милиции. Эту наглость надо пресечь!.. И Додонов заорал на караима Бубуха:

– Это что же  вы, гражданин эвакуированный, в разговор представителя власти с населением встреваете? Понаехали сюда горбоносые да картавые и свои порядки устанавливают. Я кровь рабоче-крестьянскую проливал, а вы, гады ползучие, по тылам отсиживаетесь. Что же я, тяжело раненный солдат-фронтовик, офицера от юнги не отличу? Я тебе, гнида горбоносая, такой маскарад покажу, что родная мамаша не узнает!

Ошеломленный Бубух, ни слова не говоря, скрылся в морозном тумане. Додонов размахивал кулаками вслед караиму. Я понимал, что происходит что-то ужасное, потому что мама, обхватив меня за плечи и прижав к себе, с ненавистью и отчаянием смотрела на милиционера, который продолжал размахивать кулаками и сыпать угрозы... Наконец, Додонов пришел в себя:

– Видишь, Владимировна, за какую мразь мы с немцем воюем. Кровь свою за горбоносых да картавых проливаем. Может, лучше нам самим их перебить, тогда бы и войны не было. Прав я, Владимировна, а?

– Прав ли ты, Додонов? Прав ли ты?.. – повторяла мама медленно и глухо, как во сне, когда ее мучили кошмары, а я будил и успокаивал. – Но если ты прав, Додонов, то стреляй в меня и в моего мальчика, и в моего мужа, который на фронте. Стреляй, Додонов, потому что я и мой сын, и мой муж, и мой брат, и мои сестры, все мы – горбоносые да картавые. Мой муж и мой брат, и мои сестры, которые проливают кровь за твою Родину, – горбоносые да картавые. Начинай первым, Додонов, вытаскивай свой револьвер и стреляй в меня и в моего мальчика, потому что мы – горбоносые да картавые. Потому что мы – евреи, Додонов!

Мама кричала и плакала, и не могла остановиться. Я пытался увести ее, но безуспешно. Вокруг нас собирались люди. Милиционер Додонов оправдывался:

– Ты посмотри на себя, Владимировна, и на своего мальчишку. Какие вы евреи? Русские вы по внешности и по разговору. Не о вас речь.

Мама не унималась. Вытащила из внутреннего кармана  паспорт, что вместе с моей метрикой всегда носила с собой, раскрыла  и отчетливо прочитала:

– Шейла Вульфовна Коган. Национальность: еврейка.

Додонов молчал. Мама развернула мою метрику, сложенную вчетверо. И сунула под нос милиционеру:

– Даниил Файвлович Раев. 1936 года рождения. Отец – Файвл Борухович Раев. Национальность – еврей. Мать – Шейла Вульфовна Коган. Национальность – еврейка.

Милиционер Додонов молча пошел прочь. Из кучки любопытных, что были окружены морозным туманом, отделилась высокая фигура – Мария Осиповна, наша дальняя родственница, в гости к которой мы шли. Она обняла маму, потрепала меня за щеку и пробасила:

– Ждала, ждала вас, мои дорогие. Суп уж остыл... Решила пойти навстречу. А ты тут, Стеллочка, бунт учинила.

– Не давать же антисемитам плевать нам в лицо, Мария Осиповна!

– Правильно, мое солнышко. Да ведь каждый такой протест обратно к нам  полетит. Да и вряд ли этот шикер понимает, что такое антисемитизм и кто такие семиты.

 

Мы вернулись из гостей под вечер. Я полез на полати отогреваться. В избе уже знали о скандале на базарной площади. Баба Лена, добрая душа, пошла звать маму пить чай с медом.

Мама пришла не сразу. Была молчалива.

Пока пили чай, заваренный на сушеной малине, да еще с медом, приехал дед Андрей. У него не было выходных. Каждый день ездил он по делам «Заготзерна» на казенной кобыле Звездочке, запряженной в повозку или в сани.

Дед Андрей умылся. Баба Лена накормила его, налила стакан чаю. Дед Андрей был чем-то озабочен. Когда мама пожелала всем спокойной ночи, дед сказал:

– Обожди, Владимировна, разговор есть.

Я, тоже напившись чаю, лежал на полатях, размышляя о прошедшем дне. «Может быть, не надо было надевать военно-морскую форму? – думал я. – Все – из-за нее. Но ведь мой папа прислал мне форму... А этот Додонов – настоящий дурак. Да и зачем Бубух несчастный ввязался?»  Как раз в это время дед Андрей и сказал:

– Ты обожди, Владимировна, разговор к тебе есть.

– Хорошо, Андрей Михеевич, я останусь, если надо поговорить. Конечно же, Андрей Михеевич. Я и сама хотела с вами посоветоваться, Андрей Михеевич.

Я лежал тихо-тихо на полатях, засыпанных оранжевыми, шелковистыми, шуршащими от малейшего движения луковицами. Каждая луковица – как голова желтого сказочного человечка. Они прятали свои лица и помалкивали. Может быть, принимали меня за милиционера Додонова? Я боялся пошевельнуться и пропустить хотя бы одно слово. Дед Андрей допил чай и прикурил самокрутку от горевшей в светце лучины. Выдохнув целое облако, сказал:

– Приходил ко мне в контору Додонов. Жаловался на тебя, Владимировна. Мол, выпячиваешь ты...

– Что я выпячиваю, Андрей Михеевич?

– Национальность свою выпячиваешь...

– Что же мне скрывать мою национальность, когда такие, как Додонов, только в немецкой форме, евреев расстреливают?

– Не одни евреи гибнут, Владимировна. Как в Библии сказано, народ на народ войной пошел. И в нашу избу смерть постучалась. Да я не об этом. Ты, Владимировна, яснее на все посмотри.

– Куда уж яснее, Андрей Михеевич!

– Ты зачем к нам на Урал приехала?

– Чтобы сына от смерти уберечь.

– Так уберегай дальше. Не высовывайся. Места у нас глухие, тихие. И ты тихо сиди.

– Тихо проглатывать речи этого фашиста Додонова?

– Какой он фашист?.. Контуженый. Инвалид войны. Да еще властишку какую-никакую над людьми получил...

Мама молчала. Дед Андрей продолжал:

– Молчишь, Владимировна. Значит, не согласна. Мол, Михеевич – двурушник. А я тебе свою историю расскажу. Ведь я, Владимировна, в молодые годы тихим да уступчивым не был. Я за II Интернационал стоял,  не за III. В те годы меня больше в Верещагино да в Перми видели, чем у нас на селе. Активистом я был. Да скрутили. Кого из эсеров постреляли, кого запугали. И я затих. Ушел на дно, как рыба зимой. Вернулся в наше село. Живу. Женился. Детей завел. И не высовываюсь. С додоновыми на базарной площади в споры не ввязываюсь. Дай  Б-г, Владимировна, чтобы все на этом разговоре кончилось.

 

Все не кончилось. Почтальонша Вера принесла для мамы повестку. Чтобы мама пришла к военкому вместе со мной. Мама отпросилась из школы, и мы отправились.

Идти далеко. Все главные дома – на холме, над базарной площадью...

Был такой сильный мороз, что мама заставила меня завязать уши военно-морской шапки. Сама была в шерстяном платке поверх полушубка. Мне на воротник шинели намотала теплый шарф. Мы оба – в валенках, в неуклюжих вязаных варежках. Так что, когда с улицы ввалились в кабинет военкома, вид у меня был вполне комический.

Военком расхохотался. Его черные курчавые волосы подпрыгивали от хохота, как блестящие пружинки. То был жизнерадостный майор, присланный из госпиталя, где у него ампутировали правую ногу. Хохотал, опираясь на палку и хромая. Бросился помогать маме разматывать платок, стягивать полушубок.

Я стоял у дверей, не раздеваясь, в шапке и шинели. Мне этот военком сразу не понравился своим напористым хохотом и навязчивыми помоганиями. Мама сказала:

– Я – Коган. Стелла Владимировна Коган. Вы меня с сыном вызывали.

– А тебя, мальчик, как зовут? – спросил военком.

– Даня, – ответил я.

– Ну и отлично, Даня! Снимай свою военно-морскую шинель и шапку. Будем разговаривать. Меня зовут Александр Семенович.

– О чем разговаривать, Александр Семенович? – спросил я.

– Даник! – одернула мама.

Я набычился и отвернулся  к окну, что выходило на базарную площадь, пустую по случаю буднего дня.

– Вы извините, Александр Семенович. Одичал в деревне. – И мама сердито  посмотрела на меня.

– Ничего страшного. Сам двоих сорванцов имею... архаровцев. – И снова захохотал. Такая была манера – хохотать, чтобы показать дружелюбие.

– Правда, два сына? – улыбнулась м

ама.

– Боря и Марик. Семь и девять лет. А жену зовут Бася. Странная, знаете ли, история приключилась. Я преподавал марксизм-ленинизм в Харьковском педагогическом. Летние каникулы начались. Поехали всей семьей в Москву. Остановились у моей двоюродной сестры Симы. Она жила на станции Лосиноостровская. Недалеко от сельскохозяйственной выставки... Так великолепно мы отдыхали в то лето, как никогда. И вдруг война. Я сейчас же – в московскую комендатуру. По предписанию. Как политрук запаса. Приказали немедленно отбыть в часть. Едва отпросился на сутки, чтобы решить семейный вопрос. В Харьков-то им нельзя. В случае немецкой оккупации – смерть. Вы же знаете, что немцы с евреями делают.

– Вот видите! – подхватила мама. – Потому я и возмутилась, когда Додонов оскорблял  караима Бубуха!

– Во-первых, караимы – не совсем евреи. А во-вторых, не выяснять же национальную политику на базарной площади! – Военком громко захохотал. – Тем более, что национальная политика нашей партии – это полное равноправие всех советских народов. Тут и выяснять нечего.

Мама кивнула неопределенно. Я уткнулся в окно. А военком:

– Я семью в Ташкент эвакуировал и отправился на передовую. И вот... – Постучал своей палкой.

– Мой муж тоже ранен. И сестра обморожена. Главное, вы живым вернетесь к своей семье. – Мама улыбнулась. В глазах  были слезы.

– Спасибо за сочувствие. Прямо чем-то родным от ваших слов повеяло, Стелла Владимировна. Можно – Стеллочка? Мне это так необходимо теперь. – И военком посмотрел на меня, словно искал поддержку.

Но я уловил в его словах что-то плохое. Хотя, конечно, не мог тогда проанализировать... Я видел только, что это не папа, а чужой дядька в военной форме, то есть одетый под папу, напористо хохочет и говорит маме такие слова, в ответ на которые она вынуждена улыбаться.

Думаю, для меня тогдашнего обидней всего была беспомощная мамина улыбка. Будь я старше и умнее, то сказал бы: «Мамуля, не стану я носить эту форму. Давай спрячем шинель и шапку до тех пор, пока не вернемся к папе. Я не хочу, чтобы из-за меня ты улыбалась этому хохочущему чужому дядьке в военном кителе. Пойдем, мама, поскорее отсюда!»

Если бы я был старше и умнее! Но я был просто семилетний мальчик... И опять отвернулся от военкома.

– Ну хорошо, – сказал он, – подумаем, как быть. Ведь нельзя же носить мундир, если не принял присягу. Это есть нарушение устава. Я подумаю. А ты, Даня, форму пока не носи.

 

Я продолжал носить форму. Мама противилась. Я упрямился, ссылаясь на папу: «Вот если бы папа... Он бы заступился... Папа никого не боится...» Мама уступала мне.

Через неделю пришла вторая повестка. На сей раз военком вызывал одну маму. Я видел, что она одевается в нерешительности. Смотрится в маленькое зеркальце, которое привезла еще из Ленинграда. Зеркальце лежало вместе с губной помадой, коробочкой розовой пудры и флакончиком духов в полукруглой черной сумочке с маленьким ремешком-ручкой...

Смотрится в зеркальце. Поправляет волосы. Красит губы помадой. Пудрится. Отвинчивает пробку от флакончика и прикасается указательным пальцем к горлышку флакона. А потом – к шее, щекам, платью.

Мама не красила губы и не пудрилась с тех пор, как мы выехали из Ленинграда. Я даже сначала не понимал, что она делает со своими губами, которые приобретают чужой, не мамин цвет, и зачем посыпает щеки розовой мукой. Мама совсем почти собралась уходить, но почему-то задерживалась, что-то искала, была какая-то странная, оробевшая. Наконец, я проводил ее до кухонных дверей, вышел вместе с ней в сени.

– Иди обратно,  простудишься, Даник, – сказала мама. Голос ее дрожал.

– Мамочка, мамуля! Можно с тобой? Я не буду заходить к этому противному военкому... Обожду тебя там, в сенях.

Она словно ждала этих слов и засмеялась:

– Ты мой защитник! Конечно, пойдем!

 

Он стоял на крыльце, опираясь на палку. Шинель накинута на плечи. Курил. Был без шапки. Снежок припорошил черные завитки его шевелюры. Вдруг увидел, что мама пришла со мной и я по-прежнему в форме. Со злостью швырнул папироску в сугроб и резко сказал:

– Я, кажется, вас одну вызывал, гражданка Коган. А вы пришли вдвоем да еще продолжаете маскарад устраивать!

– Мы всегда вместе, Александр Семенович! Форма для моего сына – не маскарад. Это подарок отца. Ведь у вас у самого – мальчики!

И вдруг его прорвало. Палкой долбил по крыльцу. Орал так, как будто мама сказала ему что-нибудь обидное или злое. Словно я был не семилетним мальчиком, что с гордостью носит военно-морскую форму, присланную отцом, а настоящим врагом, которого надо если не уничтожить, то запугать и наказать.

Со мной случилась истерика. Вообще-то я рос улыбчивым, спокойным, покладистым... А тут завопил в ответ этому человеку, который посмел нарушить волю моего папы и еще вдобавок хочет заманить мою маму. Я крикнул:

– Не боюсь тебя, злой разбойник! Ты потому такой храбрый, что мой папа далеко. И моя мама тоже тебя не боится. Не боится и не любит! Не боится и не любит! Не боится и не любит!

Слезы хлестали из глаз. Военком давно ушел с крыльца. А я все кричал вслед нашему обидчику свои первые слова справедливости, преданности и протеста. Мама вытирала мое лицо, повторяя:

– Пойдем домой, сынуля. Пойдем, мой родной защитник.