ЛЮФТМЕНЧ*
Израэль Зангвилл
Леопольд Барштейн, скульптор, одиноко сидел у себя в студии, предаваясь унылым сожалениям о своих несбывшихся мечтах, когда почтальон принес ему письмо, надписанное крупным, корявым и незнакомым почерком. Начиналось оно так: «Ангел Б-жий!»
Барштейн усмехнулся горько: «И ведь, как назло, бес совсем меня допек!» Он не сразу взялся за письмо, подозревая в нем одно из тех несчетных денежных прошений, какими обернулся период его сионистской благотворительности на Ист-Энде. Он только глянул в конец, отыскивая имя по-восточному велеречивого автора. Там значилось: «Неемия Зильберман, дантист и ресторатор». Смех Барштейна сделался чуть добродушней, чувство юмора у него пока еще осталось. Тотчас взору его представилась статуя дантиста-ресторатора, в мраморе, на пьедестале. В одной руке изваяние держит рог изобилия, в другой – щипцы. Он стал читать письмо.
«Майнорис, 3 а, Ист-Энд
Ангел Б-жий!
Нижайше припадая к высочайшим и чистейшим стопам Вашим, честь имею просить вашего душевного благородного благодатного снисхождения и человеколюбия, дабы облегчить меня своей великодушной участливой либеральной гуманной теплой сердечной милосердной помощью от жестоких стеснений и лютых скорбей, коим всечасно подвергаюсь. Я потерял все свое состояние, будучи разорен Россией. В настоящее время я не имею средств для своего зубоврачебного поприща, взаимно же и ресторации моей препятствует отсутствие каких-то несчастных нескольких фунтов стерлингов. Нахожусь в полной неизвестности, что могу я предпринять в теперешней моей горестной недоле. От людей я слышал о многих Ваших великодушных подвигах добродеяния и безмерных щедротах. А потому прошу и умоляю доброго и благородного участия Вашего и милостивой гуманной доброй великодушной помощи Вашей и не откажите в моей скромной просьбе, и, пожалуйста, ответьте как только возможно скорей согласно Вашей безмерной щедрости и не оставьте в многобедственном его ущербе покорного Вашего слугу,
Неемию Зильбермана,
Дантиста и Ресторатора».
Этот бурный речевой поток смыл последние остатки тоски Барштейна; статуя, рожденная его фантазией, неостановимо ссыпала вокабулы из рога изобилия. «Да это же вопль лексикона в беде!» – бормотал он про себя, смакуя и перечитывая письмо.
Он потешил себя ответом в наипростейшем слоге. Просил подробностей о бедах и обстоятельствах Зильбермана. Обращался ли тот в Русско-еврейский фонд, именно затем и созданный, чтобы оказывать помощь жертвам гонений? Знаком ли ему Джейкобс, дантист, практикующий с ним по соседству?
Джейкобс был соратник Барштейна по сионизму, большой любитель поспорить в укромном уголке, и этот маленький болтун вдруг разрастался в грозную фигуру соперника брату-дантисту.
С обратной почтой на студию Барштейна обрушился новый взрыв «лексикона в беде».
«Майнорис, 3 а, Ист-Энд.
Высокочтимый и истинно ангельский мистер Леопольд Барштейн!
Честь имею всенижайше Вас благодарить, ибо Вы благоволить изволили любезно ответить на мое письмо. Последние десять лет я не имею здесь большого успеха в насущных своих притязаниях. Одно время я зарабатывал себе на пропитание зубоврачебной практикой, покуда не объявилась жестокая, злостная, суровая и беспощадная конкуренция, я же не имею ни воспомоществования, ни протекции, ни родни, времена же меняются, и мы меняемся вместе с ними, без денег же в этом жестоком мире шагу не ступишь, но имей я сейчас в моем плачевном и отчаянном распоряжении четыре фунта стерлингов на мою ресторацию, я был бы спасен, тогда как, ничего не зарабатывая, совсем впаду в последнюю крайность и погибну, пропаду здесь, будучи разорен в России, и будьте так великодушны, помогите мне в своем гуманном милосердии, а если будет у меня пятнадцать фунтов стерлингов, я уеду отсюда в рассуждении хлеба насущного, а если будет у меня тридцать фунтов стерлингов, поехал бы я в Иерусалим, ибо здешние лютые невзгоды и ужасные потрясающие душу треволнения меня научили, что незачем здесь дольше оставаться. В Русско-еврейском фонде я не бывал и не представляю себе даже, где бы он такой мог находиться, а если это тот, что в еврейском доме на Леман-стрит, так я не имею ни протекции, ни рекомендации, ни знакомства и кто же за меня замолвит словечко? Бедность редко сопутствуема бывает достоинством и добрыми друзьями. Люди говорят, что Джейкобс, дантист на Мантел-плейс, нехороший человек, да я и на своей шкуре в этом убедился, он создает невозможную конкуренцию. Прошу Вашего благородного милостивого сердечного снисхождения и жду согласно Вашей всеместной доброй репутации скорейшего ответа и посильной помощи.
Покорнейший Ваш слуга, с почтением остаюсь
Неемия Зильберман,
Дантист и Ресторатор».
Письмо бросало новый, неутешительный однако, свет на положение вещей. Отнюдь не свежая жертва русских утеснений и преследований, Неемия, оказывается, уже десять лет прожил в Лондоне, и если Россия и была изначальной виновницей его невзгод, он их как-никак уже десятилетие превозмогает. Представленная им идея будущего была не менее туманной, чем его прошлое. Четыре фунта могут его срочно выручить, он станет продолжать свою деятельность в Лондоне. С пятнадцатью фунтами он готов где-то там начать новую жизнь. С тридцатью окончит все свои печали в Иерусалиме. Подобная туманность, кажется, влекла за собой необходимость личной встречи, и на другой день, вставши поутру не в духе, Барштейн разбил в сердцах гипсовую форму, нацепил шляпу и отправился к Майнорис. Но тщетно искал он дантиста, как, впрочем, и ресторатора под нумером 3 а. То было убогое угловое строеньице, пытавшееся протиснуться на равнодушно-важную улицу. Наконец, бесцельно послонявшись взад-вперед, он постучался в ветхую дверь. Всклокоченная особа в длиннющих серьгах, отворив ему и неблагосклонно его оглядывая, объявила, что Зильберманы занимают две комнаты в третьем этаже.
– Как! – вскричал Барштейн. – Так он женат?
– Уж надо думать, – сурово отвечала хозяйка, – небось, одиннадцать детишек у него, не меньше.
Барштейн вскарабкался по узкой голой лестнице, где миссис Зильберман и ее потомство приняли его с превеликим испугом и со всеми церемониями. Семейство заполняло всю переднюю комнату и перетекало в заднюю, бывшую, очевидно, своего рода кухней, ибо миссис Зильберман оттуда выскочила с засученными рукавами и сопровождаемая скворчаньем сковородок. Мистера Зильбермана не было дома, как ему, оправдываясь, сообщило из-под парика маленькое блеклое созданье. Барштейн с любопытством огляделся, надеясь отчасти обнаружить свидетельства зубоврачебной и ресторанной деятельности. Но увидел он только жалкую поломанную мебель, просиженные камышовые кресла, деревянный стол, треснувшее зеркало, покосившуюся полку растрепанных книг да шкап, по-видимому на ночь обращаемый в ложе для половины семейства. Зубоврачебное же кресло даже и в виде руины не было представлено. Глаза Барштейна скользнули по отставшим книжным корешкам – иные и впрямь были «лексиконы в беде». Он заметил русско-немецкий и немецко-английский словари. Тут, наконец, скворчанье сковородок ощутительней проникло в его слух.
– Вы повар этой ресторации? – спросил он.
– Ресторации! – отозвалась женщина с досадой. – Мне что? На свою семью стряпать мало? И где же я вам деньги на ресторацию возьму?
– Но ваш супруг упомянул.., – пробормотал Барштейн, несколько смешавшись.
Вопли отпрысков на кухне на миг отвлекли внимание родительницы, оставив Барштейна в окружении юной любопытствующей толпы. Из кухни доносился стук тумаков и подзатыльников, шепот, хныканье. Затем несчастная женщина явилась снова, неся нечто, видом напоминавшее стиральную доску. Поместив ее на одно из бездонных кресел, она просила его сиятельство присесть. Сегодня в школе отменили последние классы, посетовала она, не то семейство бы оказалось малочисленней.
– И где же супруг ваш лечит зубы? – осведомился Барштейн, опускаясь с осторожностью на доску.
– Я знаю? – отвечала женщина. – Он приходит, он уходит.
В тот же миг, к великому облегчению Барштейна, он как раз пришел.
– Святой ангел! – вскричал он, припадая к поле Барштейна и почтительно ее целуя. То была тощая, унылая фигура длиной чуть не в два метра, еще удлиняемая несообразно высоким выцветшим цилиндром и потертым, неимоверно долгополым сюртуком. Жена, несказанно обрадованная, кажется, его явлением, тотчас погнала свой выводок на кухню и прикрыла за собою дверь, оставив Барштейна наедине с верзилой, который, столбом стоя перед ним, окончательно воспарял к небу от восторга.
Барштейн пытался отрезвить его вопросом:
– Где вы занимаетесь своей зубоврачебной практикой?
– Ах, не беспокойтесь обо мне, – отвечал Неемия в восторге. – Дайте же мне на вас посмотреть! – и в восхищенном взоре отразилось самое пламенное благоговение.
Барштейн однако, чувствуя себя одураченным, ответил строго:
– Где вы занимаетесь своей зубоврачебной практикой?
Вопрос, кажется, не сразу дошел до по
трясенной души Неемии, но наконец он отвечал проникновенно:
– А где я вам найду болящих? В России я с этого жил. Тут нет знакомых.
Скромность его словаря удивила Барштейна. Не иначе и впрямь источником тех вдохновений был лексикон. Без него Ниагара обратилась в ручеек. Он вообще, кажется, боялся слово молвить и предпочитал смотреть большими увлажненными глазами.
– Но вы тут худо-бедно продержались десять лет, – указал ему Барштейн.
– Вот видите, как милосерд Г-сподь! – радостно отозвался Неемия. – Ни разу он не подвел меня и моих детей.
– Но что вы предпринимали? – осведомился Барштейн.
Впервые тень укоризны мелькнула во взоре Неемии.
– Спросите лучше, что предпринимал Всевышний.
Барштейн в этом почувствовал упрек. С ролью святого ангела кому ж приятно расставаться.
– Но ваша ресторация? – спросил он. – Где она?
– Здесь.
– Здесь? – эхом откликнулся Барштейн, снова озираясь.
– А где же еще? Тут самые лучшие виды для кошерной ресторации. Сотни и сотни вновь прибывших изгнанников живут вокруг – бедные молокососы, у которых ни кола ни двора. Куда пойти покушать они не знают, а супружница моя, благодаренье Г-споду, по части стряпни мастак.
– А, так ресторация ваша – лишь идея.
– Ну да, совет, какой я дал самому себе.
– Но хватит ли у вас посуды, скатертей? Можете ли вы себе позволить покупать еду, которая, возможно, не будет употреблена?
Неемия воздел руки к небу.
– Не будет употреблена! С моим семейством!
Барштейн невольно расхохотался. И он смягчился, заметив, как выразительны и артистичны воздетые руки Неемии, – уж конечно, они бы сладили с щипцами.
– Да, – сказал он, – тут вы, пожалуй, правы. Но как вы предполагаете открыть ресторацию в третьем этаже, где ни один прохожий ее даже не заметит?
Говоря это, он вспомнил однако, что сам живал в гостинице Сицилии, состоявшей исключительно из одного верхнего этажа. Быть может, нравы гетто сходны с сицилийскими.
– Так высоко, как ресторация, я сразу не взлетаю, – объяснил ему Неемия. – Но тут такое большое пустое помещение. Что мне с ним делать– Ночью, положим, мы почти все тут спим, а днем – все даром пропадает. Еще я получаю от своих друзей из России и Америки еженедельно по нескольку газет на идише и древнееврейском, а одну даже здесь приобретаю. Прочту и что? – опять пустая трата. А потому я дал себе совет: устрою-ка я тут читальню, и молодые люди, у которых ни кола ни двора и некуда пойти, станут приходить сюда по вечерам, а если будут приходить, тут уж ничего не стоит заставить их поесть и выпить. Сперва я только кофием их буду потчевать и сигаретами, а уж потом моя супружница им такого настряпает, что где польской кулинарии! А когда наша клиентура слишком разрастется, я откуплю у Бергмана большой модный ресторан на Уайтчепел-роуд. Он мне показывал уже, сколько это на вскидку обойдется, – и всего-то навсего двести фунтов стерлингов. И если ваше всемилостивое благородие...
– Я двести фунтов не осилю, – вмешался встревоженный Барштейн.
– Нет, нет, Всевышний, тот осилит, – успокоил его Неемия. – У вас я ничего не прошу.
– В таком случае, – заметил Барштейн сухо, – я нахожу ваш план прекрасным. Ваша мысль о постепенном достижении успеха вполне разумна: кое у кого из молодых людей, вполне возможно, даже и зубы разболятся, – однако же не постигаю, чем я-то вам могу служить – разве что парочку газет подкинуть.
– Ну! Или я не говорил, что вы посланец Неба! – глаза у Неемии снова загорелись. – Но нет, никаких мне газет не надо. Мне довольно и того, что ваши святые ноги стояли в моем доме. Я думал, вы пришлете деньги. Но прийти сюда собственными своими ногами! Теперь я могу говорить, что разговаривал с ним с глазу на глаз!
Барштейн был тронут.
– Пожалуй, вам понадобится стол побольше для читальни, – заметил он.
Высокая фигура тряхнула высоченной шляпой.
– Для моего поприща мне не хватает только газа.
– Газа! – в недоумении откликнулся Барштейн. – Вы, стало быть, предполагаете продолжать свою зубоврачебную практику.
– Газ нужен мне для ресторации, – просветил его Неемия. – Разве молодые люди слетятся сюда иначе, как на веселый огонек? И всего-то требуется газ за пенни.
– Ну, если это стоит только пенни...– начал Барштейн.
– Пенни вы бросаете в автомат, – уточнил Неемия. – Ну и еще счетчик понадобится, ну и цена горелок.
Он подсчитал, что четыре фунта обратят эту комнату в залу, залитую светом, который привлечет всех бездомных мотыльков по соседству.
Ах, вот откуда взялись те четыре фунта, сообразил Барштейн, едва к нему вернулась способность соображать. В конце концов, не напрасно он нанес Неемии свой неожиданный визит, въяве доказавший, что тот отнюдь не Крез, и если четыре фунта могут не только спасти обширное семейство, но озарить светом надежды все соседство...
Он открыл кошелек, висевший у него на часовой цепочке. Там оказалось только три фунта десять шиллингов*. Пошарив по карманам, он наскреб еще восемь шиллингов.
– У меня вот немного не хватает... – пробормотал он.
– И неужели же я вам не поверю! – воскликнул Неемия с упреком, и, когда, чтоб поместить деньги в брючный карман, он задрал полу длиннющего своего сюртука, Барштейн заметил отсутствие жилетки.
2
Месяцев шесть спустя, когда Барштейн решительно позабыл обо всем происшествии, он получил еще одно письмо, которого стиль тотчас освежил его память.
«Наипочтеннейшему, Несравненнейшему, Высокочтимому, Славнейшему, Многоискуснейшему, всеместно Знаменитому, Благороднейшему и Первейшему Скульптору из скульпторов.
Майнорис, 3 а, Ист- Энд
Достопочтенный и милостивый государь мой!
Имею честь и удовольствие благодарить Ваше благородное, высокоизбранное, невозбранное добросердие и за гуманное, милосердное, либеральное, нескверностяжательное, человеколюбивое воспомоществование Ваше, облегчившее меня в великой, плачевной безутешной и горестной нужде моей, ибо разорен, беден и наг пребываю из-за жестокой и цинической России, где вседневно и всечасно лютые скорби и потрясающие душу треволнения превозмогают, и света белого там не видя, я скорей готов податься в Берсию, нежели в Россию. В недавнем времени получив от милостивейшей Вашей милости четыре фунта стерлингов, я был избавлен и спасен от бессчетных бед и невзгод, каковые меня ныне одолевают, выхода же из них никакого я не наблюдаю и только гибну тут. Здесь я не могу даже заработать на хлеб насущный, научно в совершенстве владея разнообразными языками, обладая знаниями в неологии и архаилогии, и наилучший выход для меня отправиться в иную страну, хотя бы и в Берсию или Турцию. А потому осмеливаюсь беспокоить Ваше милостивое благорасположение скромной и неотложной просьбой дать мне уехать отсюда как только возможно скорей соответственно с Вашим гуманным либеральным милосердием.
Покорнейший слуга Ваш, с глубоким моим почтением остаюсь
Неемия Зильберман,
Дантист и Профессор Словесности».
Ах, значит, «Академия Словесности» развилась из газа, не ресторация. Лексикон, однако, снова был в беде. Единственным выходом казалась эмиграция.
Но где она, эта Берсия? Возможно, Персия имеется в виду? Но с какой стати Персия? В чем обольщенья этой экзотической страны и что будет там делать миссис Зильберман со своим изобильнейшим потомством? – Прежняя мысль Неемии о Иерусалиме казалась куда более понятной. Но не пребывает же он по сей день под пятою Оттоманского султана. В упорных жалобах Неемии на разорившую его жестокую Россию Барштейн тоже обнаружил мало нового.
Несколько дней скульптора неотступно мучила тоска из-за невзгод Неемии и необходимости найти время на поездку в Майнорис. Но у него была увлекательная работа, и прежде чем он сумел от нее оторваться, еще более бурный словесный шквал обрушился на его голову.
«Майнорис, 3 а, Ист-Энд
Сим имею честь, – гласило новое письмо, – осведомляя относительно моего решенного, скорейшего и ожидаемого отбытия, припадать к благородным милосердным гуманным либеральным стопам Вашим со скромной безотлагательной просьбой в горьких скорбях моих и несчастном моем положении, не откажите анонимным сбором воспомоществовательных средств соответственно великодушной Вашей милости в размере хотя бы пятнадцати фунтов, если не двадцати пяти, в кругу почтеннейших и уважаемейших Ваших знакомых, дабы отправиться в иную страну, хотя бы в Берсию и зарабатывать там на пропитание зубоврачебной практикой или же другими научными либо филологическими знаниями. Жестокая и беспощадная конкуренция здесь во всем. Здесь у меня ни зубоврачебного поприща, ни зубоврачебной практики, ни зубоврачебных занятий, ни родни, ни заработка, ни протекции, ни рекомендации, ни денег, ни друзей, ни связей, я разорен в России и здесь я гибну, я здесь в отчаянии, унынии и безнадежности. Не знаю, что мне предпринять и что могу я предпринять в своей ужасной нестерпимой жестокой крайности и в горестных моих невзгодах. Мне многие люди говорили, что этот попечительский совет редко помогает людям, а больше цепляется, выискивает одни пороки и недостатки и вешает на человека всех собак. Мне там делать нечего, а в русско-еврейском фонде это да, видел я как-то господина Ашера Ааронсберга, так он мне не оказал симпатии. Прошу, умоляю и заклинаю Вашу гуманную милость ответить мне как только возможно скорей согласно безмерно благодетельной Вашей милости.
Ваш покорнейший слуга
Неемия Зильберман,
Дантист и Профессор Словесности».
Едва в студии стал меркнуть свет, Барштейн кликнул экипаж и поспешил в Майнорис.
3
Голос Неемии пригласил его войти, и, повернув дверную ручку, он увидел фигуру, венчанную цилиндром, уныло распростертую на драном кресле за чтением газеты при свече. Неемия вскочил с радостным воплем, и долгая тень его склонилась перед гостем. Весь, от цилиндра до длинных пол, он протянулся все тот же, и тот же неземной восторг озарял его увядшие черты.
Барштейн, однако, убрал собственные свои полы от нацеливаемого поцелуя.
– Где газ? – спросил он сухо.
– Увы, компания отобрала счетчик.
– А горелки?
– А что еще нам было кушать? – бесхитростно ответил Неемия.
С внезапным подозрением Барштейн воздел глаза к потолку. Но некие следы проводки он обнаружил. Однако же не мог припомнить, были ли они там прежде.
– Значит, молодые люди так и не пожаловали?
– Прийти-то они пришли, и они читали, и они кушали. Но они не платили.
– Надо было правило поставить – деньги на бочку.
И снова легкая тень упрека и удивления набежала на бледные и грустные черты.
– Неужели же я буду притеснять братьев моих во Израиле? Куда же им было податься, бедным, как не ко мне?
И снова Барштейн почувствовал, что его ангельская репутация в опасности. Он поспешил переменить разговор.
– Почему вы хотите уехать в Берсию? – спросил он.
– Зачем это мне хотеть уехать в Берсию? – был ответ Неемии.
– Вы так пишете, – Барштейн показал ему письмо.
– Ах, так это я написал, что скорей поеду в Берсию, чем в Россию. Господин Ашер Ааронсберг все грозится, что отошлет нас обратно в Россию.
– Предположим, – заметил Барштейн сурово. – Но где расположена эта Берсия?
Неемия пожал плечами.
– А я знаю? Моя Ревеккочка начертила ее карту и получила премию в пять фунтов, и мы жили на них два месяца. Такой талантливый ребенок моя Ревеккочка.
– А-а, так Всевышний вам кое-что подкинул?
– Так разве я в Нем сомневался? – с жаром отозвался Неемия. – Иначе, обремененный столь многим множеством детей...
– Это бремя создали вы сами, – не удержался тут Барштейн.
И снова такая боль мелькнула во взоре Неемии, как будто он вдруг углядел пальцы из глины горшечной* под сияющими штиблетами Барштейна.
– Плодитесь и размножайтесь и наполняйте землю, – ответил Неемия древнееврейской цитатой. – Разве же это не первейшая заповедь Торы?
– Ну ладно, вы, стало быть, собираетесь в Турцию, – уклончиво ответил скульптор. – Вы, очевидно, Палестину имеете в виду?
– Нет, Турцию. В Турцию, вот куда должны отправиться мы, сионисты, и там трудиться во благо Палестины. Разве многие чиновники султана не евреи? Если уж мы их обратим в убежденных сионистов...
Соображение было весьма любопытно, и Барштейн неожиданно для себя сел за стол и принялся его обсуждать. Почтение, с каким Неемия впитывал его слова, трогало Барштейна и приводило в замешательство. Ему неловко было от лицезренья божества, в какое превращался он сам в душевном зеркале Неемии. И ведь невозможно было заподозрить собеседника в льстивости речей, ибо о вождях сионизма тот говорил, если это только мыслимо, даже с большим обожанием и со слезой во взоре. Длинная фигура еще больше истончалась, еще бесплотней становилось тощее лицо, когда он развивал свой план завоевания Палестины, и Барштейн только все более утверждался в своем прежнем мнении о его простоте и искренности.
В конце концов, однако, Барштейна осенило, что возможность влиять на окружение султана у Неемии не так уж очевидна и куда существенней вопрос, как сам Неемия, его жена и «одиннадцать детишек, не меньше» найдут средства к существованию в Турции. Он посвятил Неемию в свои сомнения.
Неемия их отмел.
– Неужто же Всевышний не найдет нам средств к существованию в Турции, как в Англии находит? – спросил он. – Да, и в Турции тоже не спит Хранитель Израиля.
Вот тут-то слово Люфтменш впервые и промелькнуло в голове Барштейна. Неемия – не земной человек, соприкасающийся с грубой вещественностью. Он человек воздушный, порхающий на легких крыльях по эфиру. Да, он говорит о потрясающих душу треволнениях, но это скорее беды лексикона, живее ощущаемые в рапсодии словесных композиций. В худшем случае они – лишь облачка на синеве. И что в них общего с туманом, который так часто застит небо от взгляда самого Барштейна? Ни на минуту Неемия не упускает из виду эту синеву, ни на минуту не забывает о возможности счастливого исхода. Сам пессимизм его, в сущности, лишь маскирует оптимизм, потому что все его невзгоды – личные невзгоды, которые можно разрешить с помощью «каких-то несчастных нескольких фунтов», какой-то новой крохой с руки Провиденья; а не то безличное отчаяние из-за устройства мира, каким омрачается жизнь, стоит только о ней задуматься. Как прожил Неемия свои первые десять лет в Англии? Кто скажет? Но у него хватило смелости оторваться от дома своего детства и пуститься на неведомые берега, а там уж, всеми правдами и неправдами, одолевая несчетные невзгоды, то и дело рискуя погибнуть, на опасной грани небытия, он кое-как превозмогал дни, недели, месяцы и годы, бесстрашно внося притом в будущее вклад – ценней, быть может, чем те мертвые камни, которые он, скульптор, только и оставит по себе на этой земле. Каждое новое свое дитя встречая радостью и псалмопеньем, ни разу, ни на миг, не утратил Неемия крепкой своей веры в жизнь, веры в Творца и в самого себя.
Да, но глубже даже, чем уважение к себе, его уважение к другим. Непробиваемый идеалист, он живет в окружении сияющего человечества, и каждый человек для него подобен Б-гу. Ведь не гиперболы ради он обращается к вам «Ангел». Ум и доброта – вот его путеводные звезды. И какая смелость воздушная в земных делах, что за гибкость неукротимая! Когда-то там он был дантистом, значит, так тому и быть вовек! Еще даже скатерти у него нет, а уж он себя считает ресторатором! В равной мере наслаждаясь счастливыми воспоминаниями и предвкушением будущего, он весело скользит между двух этих золоченых берегов. Человек поверхностный сочтет его никчемным, но если вглядеться в него поглубже – разве это не образец для подражания в науке жизни? Разве он не живое воплощение древней еврейской мудрости о беззаботной полевой лилии?
– Вы не поедете в Берсию, – в художническом порыве вскричал Барштейн. – Тринадцать человек никак не могут туда добраться за пятнадцать фунтов или даже за двадцать пять, но за такую сумму вы можете здесь открыть небольшое дело.
Неемия пожирал его взглядом. «Посланец Б-жий!» – только и мог он выдохнуть. А затем высокий печальный человек воздел руки к небу и разразился длинной тирадой на древнееврейском, из которой Барштейн лишь явственно различил упоминание об овне, который запутался рогами в чаще и тем спас жизнь Исааку*.
Барштейн терпеливо выждал, пока успокоятся благочестивые уста.
– Так какое дело вы, по-вашему..? – начал он.
– Неужто же я буду указывать ангелу? – ответил Неемия вопросом на вопрос, сияя увлажненным взором.
– Может, подыщем что-нибудь такое, в чем дети бы вам могли помочь? Сколько старшему?
– Я у жены спрошу. Салома! – Явилось мрачное созданье.
– Сколько лет Мойшеле? – спросил Неемия.
– А ты что? – Не помнишь, что ему двенадцать стукнуло в прошлый Суккос**?
Неемия заломил свои длинные руки:
– Благие Небеса! Так он скоро начнет готовиться к бар-мицве!*** И что же он будет читать? Где моя Тора?
Миссис Зильберман выдернула ее из ряда лохматых книг, и Неемия склонился над свечой, листая страницы и предоставляя другим волноваться о его будущем.
Барштейн адресовался к его супруге:
– Как вы полагаете, какое дело мог бы здесь открыть ваш муж?
– А разве он не зубы лечит? – ответила она вопросом на вопрос.
Барштейн обратился к трепетно листающему книгу Неемии.
– Желаете вы снова стать дантистом?
– А-а, да откуда же я тут желающих найду?
– Вывесите объявление, – сказал Барштейн, – насчет больных зубов. Думаю, хозяйка ваша позволит вам его повесить на входную дверь, особенно если вы займете еще комнату. А я куплю вам инструменты, получше обставлю помещение. И вы можете разложить свои газеты: ведь людям приятно будет сюда заглянуть как бы в читальню! – тут он улыбнулся.
Неемия повернулся к жене.
– Ну что? А я тебе не говорил, нет? Что он милостивый архангел? – вскричал он вдохновенно.
4
Барштейн сидел перед кафе в Риме, потягивая вермут в обществе пианиста Розеновского, русского еврея, и художника Шнеемана, еврея из Галиции, когда снова получил известие от Неемии.
Он с нетерпением ждал важного письма и поручил своему помощнику тотчас же по получении доставить ему это письмо из студии. Так что, когда тот появился, он буквально вырвал у него из рук конверт. Но покосившаяся надпись мигом развеяла все его мечты, напомнив про позабытого люфтменча. В сердцах он швырнул письмо на столик.
– Э нет, уж ты прочти! – восстали недоумевающие друзья.
– Могу себе представить, что там такое, – проворчал Барштейн. Здесь, в блаженном воздухе гордой античности, под ярким солнцем юга, он не мог сочувствовать тощему благочестивому Неемие, который снова вляпался, конечно, в очередное свое потрясающее душу треволнение. Хватит! Больше ни единого пенни несчастному обормоту! Пусть за ним присматривает Провидение!
– И что – хорошенькая? – полюбопытствовал Шнееман.
Барштейн покатился со смеху. Злость как рукой сняло. Нет! Представить себе Неемию в юбке, в роли чаровницы!
– Сам читай, пожалуйста, – сказал он.
Шнееман в комическом ужасе замахал на него руками:
– Как? Разве может джентльмен такое себе позволить? Нет, уж ты прочти нам, что твой ангел пишет.
– Но ангел – это я, – захохотал Барштейн, распечатывая письмо. Он читал посланье вслух, изнемогая от смеха при каждом взрыве вокабул «словаря в беде». Розеновский и Шнееман корчились в таких же спазмах, и даже итальянцы за соседними столиками, решительно не понимая причин этого веселья, им заразились и покатывались и визжали вместе с полоумными иностранцами.
«Майнорис, 3 а, Ист-Энд
Ваше Поистине Ангельское Высокородие Мистер Леопольд Барштейн!
Ныне я имею честь вновь Вас просить и умолять о милостивом великодушном сердечном благородном воспомоществовании Вашем, о новых благих щедротах Ваших в моем поистине бедственном и безутешном положении, ибо не имею заработков на моем зубоврачебном поприще, равно как и ни протекции не имею, ни рекомендации, ни практики, взаимно же здесь и отчаянная жестокая конкуренция. Я разорен в России и никаких средств не имею, дабы отпраздновать еврейский Новый Год. Соответственно Вашему великодушному архангельскому даянию я превозмогал свое зубоврачебное поприще вплоть до сих пор, но с превеликой трудностью, далее же не располагаю никакими средствами, вследствие чего терплю крайнюю, лютую и горестную нужду. А потому прошу и умоляю и взываю к Вашему прославленному, истинному, либеральному, гуманному добросердечному великодушию, да не оставите меня и удостойте меня ответом согласно Вашей великой милости и доброй истинной гуманности. С новым Вас годом,
Ваш покорнейший слуга,
с почтением
Неемия Зильберман,
Профессор Словесности».
Чтение кончилось, слово было за Шнееманом.
– Значит, скоро Рош а-Шона? – сказал он вдруг.
Память о гетто вдруг засосала троих артистов, когда они стали с усилием припоминать, когда же еврейский новый год, это торжественное время земных фанфар, небесного суда.
– Ох, да ведь это же сегодня! – крикнул наконец Барштейн. Трио с печальным юмором переглянулось. О, могло ль присниться гетто такое безразличие к небесному трибуналу, вечно решающему, кого казнить, кого помиловать!
Барштейн поднял бокал:
– Ну так с Новым Годом!
Все дружно чокнулись.
Розеновский вытащил столировую банкноту.
– Пошли-ка это бедолаге, – сказал он.
– Ого! – расхохотался Шнееман. – Ты, видно, веришь до сих пор, что «милостыня убережет от смерти»– Ладно, почему бы не спастись и мне? – и он тоже вытащил сто лир.
Острый глаз Барштейна однако углядел, что, кажется, за смехом Шнеемана и жестом Розеновского прячется старинный суеверный трепет.
– Да вы же только укрепите моего люфтменча в его упорной вере в Провидение, – сказал он, принимая новые дары. – Опять он станет возглашать, что ему пожаловано доброе решение Небесного Суда!
– А разве нет? – хмыкнул Шнееман.
– Наверно, так и есть, – проговорил в раздумье Розеновский. – Qui sa?*
Перевод Е. Суриц