Благотворитель

 

Рассказ Члена одного комитета

 

Ицхок-Лейбуш Перец

 

 

– Дайте четыре копейки на ночлег...

– Нет! – отвечаю я твердо и ухожу.

Он бежит за мной с мольбой в глазах, целует мой рукав – не помогает: мои доходы недостаточно велики для ежедневных подаяний. «Бедняки, – думаю я, выходя из дешевой кухни, где так сухо обошелся с нищим мальчиком, – бедняки скоро надоедают».

Первый раз, когда я увидел это исхудалое и грязное личико с глубокими впадинами под черными, горящими, как уголь, глазками, грустными и умными, у меня защемило сердце. Его просьба словно обожгла меня, и прежде чем он замолчал, пятачок «перелетел» из моего кармана в его ладошку.

Я хорошо помню, что рука моя сама это делала, не спрашивая ни у сердца, ни у рассудка, можно ли при сорока одном рубле и шестидесяти шести копейках месячного жалованья подавать пятикопеечную милостыню?

Его голос, как электрический ток, пробежал по моим жилам, я вздрогнул, и контролер-рассудок узнал о новом расходе уже после того, как мальчик, подпрыгивая от радости, выбежал из кухни.

Озабоченный своими и чужими делами, я скоро забыл о нем, но, как оказалось, не совсем. Без моего ведома внутри меня, должно быть, заговорили практические соображения, потому что, когда на следующий вечер тот же самый ребенок с дрожащим голосом снова подошел ко мне и просил на ночлег, откуда-то вынырнула готовая мысль: дескать, семи-восьмилетний мальчик не должен просить милостыню. Не должен торчать на кухне. Остатки, достающиеся ему за уборку посуды, развращают его, делают его убежденным попрошайкой. Таким образом, из него никогда ничего путного не выйдет.

Рука моя опять полезла было в карман, но я заблаговременно настиг ее и придержал. Будь я набожен, я, может, подумал бы: а стоит ли эта доброта нескольких грошей? Нельзя ли взамен помолиться лишний раз или испустить особенно глубокий вздох при молитве? Однако, не будучи набожным, я имел в виду только благо мальчика: своими четырьмя копейками я ведь приношу ему вред. Делаю его вечным побирушкой.

Но я все-таки дал ему денег!

Рука рвалась вон из кармана, в груди отчего-то заболело, глаза сделались влажными. Он опять, радостный, выбежал из кухни, а я почувствовал, что на душе стало легче, почувствовал, что улыбаюсь.

Третий раз я сильнее колебался, гораздо сильнее. Я уже прямо объявил себе, что жалованье не позволяет мне тратить ежедневно лишние четыре копейки. Хотя очень приятно видеть, как этот заплаканный, несмелый мальчик подпрыгивает от радости, как зажигаются огоньки у него в глазах, знать, что благодаря моим грошам он уснет не на улице, а в ночлежном доме; там ему будет тепло, и утром еще дадут стакан чаю с булкой... Да, это все было очень приятно, но я, при моих заработках, не имел права позволять себе такие удовольствия! Никоим образом!

Конечно, мальчику я ничего подобного не сказал! Я только прочел ему нотацию; как же без этого?

Я объяснил ему, что попрошайничество портит его. Что каждый человек, а из него тоже должен выйти человек, обязан работать... Работа – святое дело, и, если ищут работу, то ее находят... Я произнес еще несколько таких же правильных, книжных фраз, которые не могли заменить мальчику ни ночлежного дома, ни даже зонтика для защиты от дождя или снега.

Он все стоял и целовал мой рукав и все поднимал глаза вверх, чтобы посмотреть, не промелькнет ли у меня в лице искра сострадания. Или мольбы его – как горохом об стену? А я уже чувствовал, что он надеется не напрасно, что мои холодные слова теплеют, что его просящий взгляд мне не безразличен и что я со всем ворохом своих поучений вот-вот должен буду сдаться.

И я рассудил так: дам ему денег, но скажу, раз и навсегда, чтобы больше не просил. Скажу строго и ясно, чтобы запомнил! Мельче пятака у меня в кармане не было, я разменял монету и дал ему четыре копейки.

– На! Но больше – слышишь? – чтоб ты у меня не просил!

Откуда это «у меня» взялось?

Я, кажется, не имел его в виду! Я эти два слова не собирался говорить вслух, я бы охотно теперь проглотил их... Сделалось как-то не по себе, на миг даже опять стало больно в груди, но быстро прошло. Зачем я такое сказал?! Тем временем мое сердитое лицо, металлический голос, укоряюще поднятая рука и широко расставленные ноги сделали свое дело. Я подействовал на мальчика! Топчась на одном месте, мечтая поскорее вырваться из кухни, чтобы пораньше придти в ночлежный дом, он от моих слов становился все бледнее и бледнее; вот уже и слеза задрожала у него на ресницах.

– Только больше не попрошайничать, – закончил я свою проповедь. – Понял? Это в последний раз!

Мальчик вздохнул и убежал.

Стало быть, сегодня он ничего не получил...

Обещание я сдержу; на свои слова я не кладу запрета, но слово у меня – закон. Я держусь его крепко – иначе никогда и ни в чем толку не будет.

Я еще раз обдумываю то, что сказал и сделал. И остаюсь собою доволен.

Ежедневно давать четыре копейки мне и вправду не под силу, но все-таки не в этом суть, а в том, что я имел в виду его же благо, а вместе с ним и благо общества! Потому что благотворительность без строгого порядка никуда не годится, а какой может быть порядок, если нет твердой воли?

С мальчиком я говорил простым житейским языком, с собою же говорю теперь языком образованных людей. Выходя из кухни, я размышляю: самый вредный микроб в общественном организме – попрошайничество. Кто не работает, тот не имеет права жить и так далее.

Едва закрыв за собою дверь дешевой кухни, я по щиколотку влез в грязь, лицом чуть не уткнулся в стену и всем своим естеством ощутил холод и темноту ночи!

Ветер гудит; огни в фонарях дрожат, их неверный свет отражается в бесчисленных лужах, и те искрятся множеством светлых точек. В глазах у меня зарябило. Ветер завыл совсем уж жалобно, словно тысячи грешных душ, рыдая, молили об отпущении грехов или тысячи бедняков просили на ночлег.

Фу! Опять этот мальчик...

В такую погоду грешно на улицу собаку выгнать, а мальчик будет ночевать на тротуаре. Но что было делать? Не довольно ли с меня трех раз? Пусть теперь другой даст! Хватит и того, что с больным горлом, кашляя, я в такой вечер притащился в дешевую кухню. Я, положим, член комитета, но никто от меня не требовал, чтобы я вышел из дому без шубы. Был бы я набожен, я бы это сделал ради своей пользы. То есть, придя домой, тотчас юркнул бы в постель и постарался тут же заснуть, чтоб душа скорее полетела на небо и записала на мой счет это новое доказательство добродетели. Добродетель – кредит, дебетом же будет хороший кусок левиафана...

Однако идя в дешевую кухню, я левиафана и в мыслях не имел. Я это делал по доброте сердечной...

Тут, расхваливая себя, я почувствовал, что мне становится неловко. Если бы меня хвалил другой, я должен был бы притворяться, что стесняюсь. Но самого себя-то я мог слушать без стеснения... Вот и слушал. И продолжал бы хвалить себя дальше, находить в себе всевозможные хорошие качества... В этот миг со своими «полуподошвами»... Б-г свидетель, что другая половина их стерлась от частой ходьбы в дешевую кухню. В общем, со своими «полуподошвами» я внезапно очутился в луже...

«Идущий творить благо остается невредимым». Однако это, должно быть, только по дороге туда, на обратном же пути, когда только что обретенный ангел-покровитель уносится назад, на небо, можно сломать себе шею.

Мне становится холодно, сырость пронизывает все члены, я положительно чувствую, что простужусь, что уже простужен; вот-вот начну кашлять, сейчас будет колоть в груди! Ужас охватывает меня... Только что проболел четыре недели!

– Нельзя так! – говорит во мне какой-то протестующий голос.

– Нет! Собой я могу пожертвовать!

– А жена и ребенок? Какое право ты имеешь подвергать опасности их единственную опору?

Если бы это касалось другого, я бы знал, что делать, но это касается меня...

И я себя действительно чувствую больным, а до дома еще далеко, сапоги полны воды, холодно и тяжело... Напротив ярко блестят окна кондитерской, самой плохой во всей Варшаве, там на редкость скверный чай, но когда нет выбора...

Я перехожу улицу и попадаю прямо в теплую многолюдную чайную залу.

Заказал стакан чаю и схватил «Летучий Листок».

Первая карикатура, бросающаяся мне в глаза, представляет собой точную копию того, что теперь происходит на дворе! Она называется: «У кого в чем излишек?» Двое движутся по тротуару навстречу друг другу. С одной стороны – толстая, рыхлая дама средних лет в шелковом платье, бархатной жакетке и шикарной шляпе с белым пером. Она, как видно, по случаю хорошей погоды вышла погулять или с визитом; ненастье застало ее врасплох, и ее лицо выражает страх: она боится холода и дождя, боится за себя и за жакетку. Она торопится; похоже, несколько капель пота выступили на ее белом лбу; она спешит, но шаги ее неровны, обе руки заняты. Левой рукой она поддерживает шелковый шлейф, забрызганный грязью, правой сжимает маленький шелковый зонтик, который едва покрывает ее шляпку...

Даме этой не хватает зонтика побольше! Зато у нее излишек в остальном. Видно, что у нее всего в изобилии, она ни в чем не терпит недостатка.

С противоположной стороны идет худенькая девочка – кожа да кости. Кажется, у девочки длинные красивые волосы, но она, вероятно, уделяет им мало времени: они всклокочены, и ветер, подхватывая густые пряди, разбрасывает их по плечам.

На ней легкая, вся в заплатах юбчонка, а ветер не отстает, хочет во что бы то ни стало прокрасться поближе к щуплому тельцу; на босых ногах – следы грязи. Она тоже идет неровной походкой: во-первых, ветер ей дует прямо в лицо, во-вторых, и у нее обе руки заняты: в левой– пара больших мужских, вероятно, отцовских, сапог. Видно, несет в починку... Порванные подошвы не позволяют предположить, что она собирается заложить их в кабаке за бутылку водки. Скорее всего, отец пришел домой с работы усталый, мать готовит ужин, а ее, старшую дочь, послали к сапожнику. К утру сапоги должны быть готовы. Она спешит, ибо знает, что если сапожник не сделает их к сроку, то завтра целый день будет нечего есть... Большие сапоги слишком тяжелы для ребенка, но ноша, которая в правой руке, тоже тяжелая: в правой руке у девочки огромный дорожный зонт. И несет она его с гордостью: отец доверил ей такое сокровище!

Ребенку недостает многого: зимой – тепла, летом и зимою – одежды, круглый год – сытной пищи... Зато у нее есть зонтик...

Я уверен: в эту минуту богатая дама завидует ей! Маленькая худенькая девочка с живыми глазами, хоть ветер едва не опрокидывает ее, улыбается мне, словно говоря: «Смешно смотреть на эту нарядную даму. Видишь – мы тоже иногда испытываем удовольствие!»

Заплатив за недопитый чай, я опять вспомнил о моем нищем мальчике. У него нет зонтика, его не ждет дома даже картошка без масла. Он не ляжет в углу кровати у папиных или маминых ног... И даже эта дама под дождем не сможет ему позавидовать!

Каким образом я вдруг вспомнил о нем? А! Понял. У меня мелькнула мысль, что за пятачок, который стоил почти нетронутый чай, бедный мальчик получил бы и полпорции супу или кусок хлеба, и место, где переночевать...

Зачем я заказал чай? Дома кипит, ожидая меня, самовар. Жена выйдет навстречу с радостной улыбкой. На столе приготовлена еда. Но мне стыдно было не заказать чаю!..

«Ну, мой стыд тоже чего-нибудь да стоит!» – утешаю я себя.

А на улице ветер воет сильнее прежнего. Он рвет крыши с такой яростью, будто он их злейший враг; но крыши из железа и не поддаются. Вне себя от гнева ветер спускается к фонарям, но те стоят смело и продолжают светить, как герои! Он впивается в мостовую, но камни глубоко врыты в землю, а земля не так легко отпускает свою добычу; он опять взмывает ввысь, но небеса далеки, хоть и очистились. А звезды смотрят вниз равнодушно или даже с пренебрежением...

Люди сгибаются в три погибели, ежатся, как будто хотят занимать меньше места, отворачиваются от ветра, чтобы вздохнуть, и идут себе дальше своей дорогой...

Но этот бедный, хилый мальчик – я начинаю бояться... Что с ним будет?!

Философия меня оставила, а сострадание вновь пробудилось...

Что, если бы это был мой ребенок? Если бы моя плоть и кровь должна была в такую погоду ночевать на улице? Или, если он уже потом выклянчил у кого-то свои копейки, тащиться в бурю на Прагу, через Вислу, через мост?!.

Разве оттого, что он не мой, он хуже?

Разве потому, что те, которые его произвели на свет, лежат где-то под могильным камнем, он меньше чувствует этот безжалостный ветер, меньше дрожит от холода?

Я теряю охоту идти домой; мне кажется, я не имею права ни на свой теплый дом, ни на кипящий самовар, ни на уютную постель, особенно – на улыбку тех, кто меня ждет. Еще мне кажется, что у меня на лбу должно быть написано: «Убийца! Каин!»... Я начинаю думать, что не должен показываться на глаза людям.

И опять очень хочется до конца поверить в Б-га.

Пусть бы я, черт меня побери, был истинно верующим! Чем плохо, если бы я теперь точно знал, что Тот, Кто Живет Выше Звезд, ни на мгновенье не отворачивает Своего взора от нашего мира... Что Он не позабудет о мальчике!?..

Почему тяжесть должна лежать у меня на душе? Я бы лучше переложил ее на душу всего мира! Мальчик бы не стоял перед моими глазами, если бы я был уверен, что на него устремлено недремлющее око Того, от которого зависит все живое на земле, без ведома которого не погибнет и самый ничтожный червяк.

И вот теперь, со своим больным горлом, с мокрыми ногами, в такую погоду я должен идти обратно в дешевую кухню искать чужого сироту... Стыд и срам!..

Что это был за «стыд» и «срам», перед кем мне стало стыдно, я и теперь не знаю. Все-таки, стыда и срама ради, я пошел к дешевой кухне не прямым путем, а окольным.

Первая комната (столовая), была пуста. Ад к вечеру начинает остывать, и пар поднимается над мокрым полом, превращаясь в капли наверху, над нижними водами, образовавшимися от ног бедных посетителей. Местами эти капли падают вниз не хуже дождя. Через открытое окно в кухне я вижу, как заспанная кухарка, облокотившись левой рукой о большой котел, правой лениво подносит большую ложку к губам. Помощница кухарки делает макароны к завтрашнему дню. Управляющий перебирает квитанции за обеды «на счет комитета»... Больше никого. Я заглядываю под стол. Мальчика нет и следа.

Вдруг я вспоминаю, что уже несколько часов блуждаю по улицам. «Что за черт!» – злюсь я на себя, выхожу и поворачиваю к дому.

Хорошо, что все спят; сбрасываю в прихожей ботинки, прокрадываюсь в комнату и ныряю прямо в постель...

Ночь, однако, я провел очень плохо.

Усталый, промокший, долго кашлял и не мог отогреться; все тело сотрясала дрожь. Заснул я совсем поздно, и тяжелые сны мучили меня.

Потом проснулся, обливаясь холодным потом, и прямо из постели бросился к окну.

Небо было усеяно звездами... Звезды сверкали, словно бриллианты. Они блуждали в высоте так гордо, так спокойно! Но ветер не стих; дом дрожал, точно в лихорадке. Я опять лег в постель, но толком заснуть уже не мог; задремывая, я видел обрывки каких-то сцен, и во всех фигурировал злополучный мальчик...

Каждый раз я видел его в других обстоятельствах. То он бредет по незнакомой улице, то сидит, сгорбившись, на ступеньках, под крышей какой-то лавки. То бесы начинают играть им, словно мячиком. Он перелетает в воздухе из рук в руки... Потом, я нахожу его совсем замерзшим в мусорном ящике... Еле дождавшись утра, я побежал в дешевую кухню. Он был там! Если бы я не стеснялся, я бы слезами смыл грязь с его лица; если бы не боялся жены, взял бы его к себе, как родное дитя... Он здесь, я – не убийца! – «На!» – И я ему сунул пятачок.

Он взял его, пораженный, не зная ничего о том, что он для меня сделал...

Дай Б-г ему здоровья!

На второй день, когда он опять просил у меня на ночлег, я уже ничего не дал, но и нотаций ему не читал. Более того: я ушел недовольный собой.

Давать я, действительно, не могу, но душа у меня все-таки болит: почему я не могу?

Недаром мой покойный дедушка, царство ему небесное, говаривал:

– Кто не боится Б-га, тот живет в горе и умирает без утешения...

 

Перевод с идиша А.Г.

«Еврейская семейная библиотека», 1903