Израиль Петров
Песня смелых
Когда мы с мамой удирали от немцев, наперерез нам грохотали грузовые платформы с танками, и солдаты кричали наперебой, высовываясь из башен:
– Куда вы? Не бойтесь! Вот мы им сейчас дадим!
То были мальчишки, которые радовались началу войны. Их забрали в тридцать восьмом, а в сорок первом не отпустили – задержали до «особого распоряжения». И вдруг война...
Поутру в воскресенье, 22 июня, солдатиков повели в кино. Саша Лифшиц – впоследствии местный классик Александр Моисеевич Володин – ныне покойный Саша Лифшиц затаился в фойе,
а после вышел на улицу.
Смотрел, как гуляют женщины. С колясками, с сумками, с мужчинами... Женщина, которая смеется и которая задумалась, и которая устала, и еще, еще...
Закрывши глаза, слушал в темноте, как цокают каблучки.
Внезапно сеанс прервался. Беспечные мальчики высыпали из зала, галдя о войне. Дескать, ура! За две недели, блин, Гитлера расколотим – и по домам! Заграницу увидим!..
Командиры скомандовали построение. И возвращаясь в казарму, Саша Лившиц счастливо надрывался в четыреста глоток:
Ринулись ввысь самолеты,
Двинулся танковый строй,
С песней пехотные роты
Вышли за Родину в бой.
Вот то самое и распевали танкисты на громыхающих открытых платформах:
Смелый к победе стремится.
Смелым – дорога вперед.
Смелого пуля боится,
Смелого штык не берет.
Мама прижала меня, годовалого, к груди и заплакала.
Смотрел, как гуляют женщины. С колясками, с сумками, с мужчинами... Женщина, которая смеется и которая задумалась, и которая устала, и еще, еще...
Два ветерана
Один – Овчинников, другой – Повезло с фамилией. Овчинникову 80 лет, а которому повезло – 77. С малым промежутком доставили их по «скорой» – сердечные дела. Неделю валялись в реанимации. Нынче в палате, и койки бок о бок.
Что этого, что того в армию забрали перед войной. Овчинникова – с завода. Успел жениться и ребятеночка произвел – мальчика – мордатого мужика, что с регулярностью навещает отца, одаривая врачей и медперсонал. У Повезло с фамилией – дочь. И брат в Израиле. Тоже приехал с ближневосточными сувенирами.
– Слетаются... – сказал Повезло с фамилией.
– Мои, видишь, боятся, – вздохнул Овчинников, – как бы домой не сплавили... Сидеть-то со мной кому?
Война застала его в Прибалтике. Бомбили в первый же день. Узловая станция, эшелоны. И казармы на Вокзальной улице... Всю ночь местные прибалтийцы мигали фонариком, приманивая немецкие самолеты, и сняли по-тихому наших молоденьких часовых. А утром – парашютный десант...
Но в окружение Овчинников не попал. Начальство подсуетилось насчет семейства и барахлишка. Прибежал бравый генерал и тыкал подряд:
– Ты, ты, ты, ты...
Натыкал с полроты, человек сорок. Они укладывали в теплушки то, что накануне войны разгружали: обмундирование и сапоги. Прицепили к составу спальный пассажирский вагон с генеральскими женами, детишками, чемоданами и тронулись без гудка. Среди челяди был и Овчинников.
– А мне с фамилией повезло, – сказал Повезло с фамилией.
Его призвали из института, с третьего курса, и направили в Орловское танковое. Осенью подступили немцы. Орел сдали и перебазировали курсантов в Майкоп. На следующий год, летом, немцы добрались и туда. Пришлось урезать программу, заканчивать впопыхах. Выпускников-досрочников построили на плацу и командуют:
– Фамилии с А до С включительно, два шага вперед!
Ну и шагнули. Прямо на фронт. Сходу под Сталинград...
А которые на Т и прочая азбука – кругом марш! На Дальний Восток и в Забайкалье. Заслон и щит против Квантунской армии. Дожидайся войны с Японией...
– А ты, стало быть, аккурат на Т, – сказал Овчинников.
– Я же танкист, – сказал Повезло с фамилией, – Танкелевич...
За полвека ни он, ни Овчинников ни разу не встретили прежних своих приятелей – ни прибалтийских сверхсрочников, ни майкопских досрочников. Которые полегли в Прибалтике. Которые шагнули вперед. От А и до С. Включительно... Никого!
– Меня под Москвой ранили, – сказал Овчинников. – Девять месяцев – в госпитале. Как по новой родился... Комиссовали – и домой. Лежу с бабой и думаю: теперь нипочем не помру.
– Точно, – сказал Повезло с фамилией. – Победу отгуляли – я и женился. Ну, думаю, уже никогда не умру...
Москва, Кремль, обращение
Сегодня, 23 февраля, направляю вам копию своего письма Герою России (имя зачеркнуто) по поводу его выступления в нашей лагерной газете. Прошу ознакомиться с содержанием данной тетради и ответить на один-единственный вопрос: кто я?
Формально, по личному делу – Секретарёв Евгений Иванович. Фактически: Платишевский Евсей Исаакович. Фамилия же «Секретарёв» получена мною при задержании, в связи с чем и ношу ее до сих пор.
Впрочем, вот как все получилось.
Представьте себе молодого парня, которого в четырнадцать лет коснулась блокада Ленинграда, в семнадцать – осколок фашистской мины... да еще кое-чего по мелочи, что ранит душу и трудно поддается излечению.
И вот этот молодой парень, в силу своего неугомонного характера и любви к Родине, под наспех вымышленной фамилией Платов и с завышенным годом рождения, уезжает на фронт, где бьет (и неплохо бьет!) фашистов, отдельные части которых оказывают отчаянное сопротивление.
Так, в одном из жарких боев наш парень выводит из строя немецкую самоходку и на другой день, раненный в руку, занимает важный стратегический объект (исправлено – плацдарм). За что представляется к правительственной награде. Которую не успевает получить ввиду срочной эвакуации в госпиталь. И которая по сей день хранится в Архивах военного ведомства Неврученных Наград.
Ну чем, скажите, не заманчивый сюжет? Хоть, право, снимай кино!..
А ведь тот парень (зачеркнуто)...
В 1945 году, выписавшись из госпиталя города Кисловодска, я прибыл для дальнейшего прохождения службы в распоряжение пересыльного пункта города Новочеркасска. Отсюда рекомендован в специальное училище Красной Армии. Но в пути следования заболел и был отчислен от команды в военный госпиталь города Харькова. Там, пройдя курс лечения (зачеркнуто)...
Однако болезнь дала рецидив, и я очутился в затруднении. Ибо снова лечь в госпиталь в моем транзитном состоянии нелегко.
Так, после некоторых мытарств в одно распрекрасное утро проснулся я на вокзале города Ростова без документов и денег, которые, по-видимому, кто-то ловко стянул. Погулял я, бесприютный юноша, по Ростову и угодил в милицию. А волокли меня чуть ли не как шпиона.
Пьяный, простите, следователь, вращая глазами, рычит:
– Знаем, какой ты... Ишь, ша-пана!.. Фамилие!
Я стараюсь спокойно разъяснить, что такой метод работы (зачеркнуто)...
– Секрет, – говорю, – военная тайна... Не скажу фамилия!
Тут следователь – не то спьяну, не то сдуру, а скорее всего, по обеим причинам (зачеркнуто), следователь сходу занес: СЕКРЕТ. «-арёв» прилипло наутро, когда палец мой тиснули в какой-то графленый лист и выгнали в шею, забывши вернуть часы – фронтовой подарок комбата (вставлено между строк).
Меня оно, признаться, не особенно поразило – видел вещи и посмешнее и покрасивее. Но что же, думаю, делать?.. Вопрос решила милиция. А именно: задержала вторично и предъявила обвинение – лицо без определенного местожительства
и занятий.
– А-а, старый знакомый! – радостно восклицает следователь. – Теперь, голубчик, от тюрьмы не уйдешь! (Зачеркнуто.)
Продолжая дискутировать, хватаю чернильный прибор. Но подоспевшие милиционеры заталкивают меня в подвальную камеру, где устраивают «водную процедуру» (зачеркнуто).
И вот лежу я после того «душа» и философствую. А рядом какой-то чудак распорол себе брюхо стеклом, вынул кишки и перебирает, как фокусник в цирке.
– Ты что, – спрашиваю, – делаешь?
– Прокурора, – говорит, – вызываю. – И давай их, кишки свои, накручивать на руку. – Я, – говорит, – и не то могу. Сердце, – говорит, – могу вынуть и три месяца на воде жить.
Ну, потеха!
– Закуривай, брат лихой!
Не успели перекурить – снова тащат наверх. Смотрю, на столе у следователя чернильного прибора нет. Стратег, думаю, тактик. А сам покосился на увесистый пресс-папье.
– Ну, военная тайна, давай закруглять!
– Врача, – говорю, – дайте. У меня температура под сорок.
– А вот, – говорит, – подписывай. Там и врач будет.
– А чего, – говорю, – подписывать?
– А вот, – говорит, – что здесь написано.
Пробежал я вскользь по листочку, где я уже был не я, а какой-то тип без роду-племени, да и прошелся ломаной кривой... Черт с ним, думаю! Лишь бы врача дали! А там еще поглядим!
Так, с воспалительным процессом и температурой под со...
Но, пожалуй, хватит юмора,
К острой шутке это не сведешь!
Что же ты, судьба моя, надумала?
До чего ты, право, доведешь...
Нога
Григорию Бравину
Одессит простодушен. Вы ошибаетесь, полагая, что хитрость родилась на Дерибасовской. Ее не видел там даже Аркадий Аверченко, шуткам которого хихикала вся Россия. Он писал о Куликовской битве: «И вдруг раздался характерный треск. Это у Мамая лопнуло
терпение».
Или мой друг Гриша Бравин. Заметьте, в Одессе не любят околичностей: бравый – значит Бравин.
– Смотри на моих соседов, – огорчается он. – От них уже идет дым... Сгорают от любопытства, с кем это я прогуливаюсь.
Мы садимся в троллейбус: «Вокзал – ул. Толстого». Народу битком, потому что метро в Одессе нет.
– Берить билеты! – взывает водитель. – Берить билеты!
Мы стоим, сдавленные со всех сторон.
– Нашли время и место, – говорит Гриша, – где билеты продавать.
И вы уж смеетесь. А чему, собственно? Человеку тесно, и он выражает свои чувства на родном одесском наречии.
Но вы не верите и подозреваете изворотливость ума. Совсем как генерал Криворученко, который летом далекого года вызвал капитана Бравина и объявил, что назначает его районным уполномоченным: вот тебе, Гриша, бецирк, командуй!
– Но я же танкист... – заморгал Гриша.
– Ты одессит! – не сморгнул генерал.
И Гриша Бравин стал районным уполномоченным. Дело, само по себе, нехитрое. Присылают бумагу: к такому-то дню пригнать сто коров. Но как их собрать – вот задача.
Есть в твоем бецирке Ганс – пятьдесят коров. И есть Фриц – одна корова... Конечно, что нам с того Фрица? Ну, старик. Сын погиб. И могилу перепахали... Да поди знай, каких этот Фрицев сын дел натворил, покуда в могилу не уложили...
А корову берешь не Фрицеву – Гансову. И первый раз берешь, и второй, и третий...
А был там в бецирке заводик. Ликерно-водочный. И когда из пятидесяти коров осталась у Ганса половина, принесли районному уполномоченному вино в плетеной корзинке. Для пробы. Вам-де по должности...
Слыхали новость? Районный уполномоченный на веранде обедает. Вино стоит, играет на солнышке. А районный уполномоченный носом шмыгает, винный дух тянет... И вдруг приходит солдат. И несет в руках... Что ж он несет?.. Эх, занавеска мешает, издали не видать... Наперсток, что ли?.. И откупоривает бутылку, и наливает вино в тот наперсток. И господин районный уполномоченный тянет его целых три минуты.
И уходит... А бутылка на столе. Полнехонька.
– Посмотри на меня! – сипит Гриша. – Вот ларек – пиво теплое. Чтоб ему простудиться!.. И то пройти не могу... А там – два месяца по наперстку. Каждый день по наперстку душу мне вынимали!
Но у генерала Криворученко была жена. И доставить ее из города Киева в город Дрезден поручил генерал бравому Грише. Дал американскую машину «додж». И пятерых солдат. И выписал путевой лист: Дрезден – Варшава – Брест – Киев.
Генерал не видел жену три года. Ровно столько же, сколько капитан – Одессу. А ведь от города Киева до города Одессы всего-то пятьсот километров... Но если можно заехать в Одессу, зачем возвращаться той же дорогой? Когда есть другая! На Румынию, на Венгрию, на Австрию, на Чехословакию – и в Дрезден. Даже по карте короче. А если длиннее, так разве жена генерала Криворученко не должна посмотреть Европу?!
Осенью далекого года Гриша Бравин попал в Одессу. Еще гуляли на Приморском бульваре американские моряки – степенные, дюжие негры. И одесская милиция подбирала их, пьяненьких, подле гостиниц, «Лондонской» или «Красной», и волокла – пять человек на негра – в отделение.
Гриша Бравин тащил вместе с ними. А машина «додж», из-под брезента которой выглядывала испуганная генеральша, медленно шла у обочины.
Своих стариков Гриша застал в подвале. Довоенная халупа была занята. Обосновались там люди, которые никуда не уезжали. И когда старики Бравины вернулись из Красноводска, их на порог не пустили.
Бравый Бравин приказал в 24 часа освободить незаконно захваченную жилплощадь.
– Это почему ж незаконно? – завопили они и стали совать бумаги.
– Я неграмотный, – прошептал Гриша. – Лучше сверим часы. Завтра об эту пору чтобы духу вашего не было.
Те люди побежали в милицию. Но что милиция против боевого капитана с пятью наградами и пятью солдатами. И машиной «додж», которую он любезно одолжил для собирания негров. Милиция подтвердила, что тоже неграмотная, а в придачу – на местном наречии – нiма, слiпа, глуха... И через 24 часа старики переехали.
Прежних жильцов Гриша выселил лично, поскольку они не позаботились сами. Пятеро солдат вынесли мебель, а в комнате справили новоселье, которое почтила своим присутствием мадам Криворученко. И никто не слыхал, как под окном лепетали: раз милиция отказуется, раз вона не хоче...
Поздно ночью Гриша шел по родному городу. Если вы приехали в Одессу летом, вам, несомненно, понравится Пушкинская. Не вся, а тот первый ее квартал, до Большой Арнаутской, обсаженный платанами. За вашей спиной грохнет трамвайная стрелка, переводимая гнутым обрезанным ломиком, вручную. А вам будет так жарко, что нет сил испугаться, вздрогнуть и оглянуться. Платаны накроют вас с головой. Будет сумеречно и холодно, как в туннеле. Вы поставите чемодан и сядете. И вам захочется просидеть всю жизнь.
Если приехали в Одессу весной... Но он не приехал в Одессу. Он родился в ней. Еще утром радовался, как газанет по Европе, – Бухарест, Будапешт, Вена... А сейчас бредет по трамвайным путям, что окружают Греческую площадь, и одесская синяя звезда мигает-дробится в железном рельсе...
Эй вы, кто подкрадывается сзади с гнутым обрезанным ломиком! Поскорее делайте свое дело! Да не смотрите в лицо... в мокрое Гришино личико...
Его бьют по голове. Раз. И еще раз. Он не падает. Оборачивается. Наносит удар. Железный трамвайный прут гремит на булыжнике... Но, наверное, их много, потому что под ним, задыхаясь, кто-то шипит: «Хведя... Василю...»
Поутру приползает к солдатам. Не домой. Упаси и помилуй, не домой! Чтобы не волновать мамочку!.. И все в порядке. Только нога не ходит. Но почему нога, если били по голове?
– Ты понимаешь! – клянет себя Гриша. – Вместо того чтобы забрать генеральшу и прямым ходом дуть через всю Европу (что мне нога? у меня – машина!), я слушаюсь умной своей головы и иду до госпиталя. Там меня кладут на койку и велят сдать команду сержанту Смычко. И уже не я, а тот колхозник жмет через всю Европу. А я лежу как бревно четыре месяца кряду, потому что майор Розенцвейг спасает мне ногу...
Мы заходим во двор Гришиного дома. Мальчишки гоняют в футбол, и Гриша рвется в гущу событий.
– Дяденька, – кричат мне, – держи Григория Ефимовича!
Но Гриша бежит на длинных своих ногах, обводит меня и замахивается. Мяч, пущенный его ногой, летит в вышину, уменьшаясь в размерах. Где-то на четвертом или пятом этаже звенят-сыплются стекла. Изо всех окон, круглые, как мячи, высовываются любопытные одесские головы, и Гриша спрашивает у них, словно приглашая в свидетели:
– Ну, скажите, на черта мне та нога?
Но Гриша бежит на длинных своих ногах, обводит меня
и замахивается. Мяч, пущенный его ногой, летит в вышину, уменьшаясь в размерах.
Восемь километров до Челябинска
Ранило меня. А девушка-санинструктор уже одного тащит. Тяжелого, без сознания. А ты, – мне велела, – сам ползи... Ползи, еврейчик, ползи! Рядышком! Не отставай. Тут медсанбат недалеко. Вот я тебя свободной рукой обойму.
Так всю дорогу и урезонивала. Медсанбат, дескать, туточки. Осколки-то извлекут – и на Урал. Долечивать... Глядишь, прямо в город Челябинск. У меня там родные: отец с матерью, брат младший... От дочки-сестрицы привет передашь. С фронта...
Ползи, еврейчик, ползи! До Челябинска, милый, всего-ничего... И рукою за шею цап, обхватила. Прижмется да поцелует для бодрости.
Ну и дополз! Выкарабкался!
Улица Рейзера
с уведомлением
Генерал Яков Григорьевич Крейзер и народный артист Марк Осипович Рейзен отказались подписать петицию о переселении евреев в Сибирь и на Дальний Восток.
Вся эта история у нас в доме произошла, и я вам сейчас доложу. Дом наш новый. Хотя, конечно, как новый? Который год уж стоит... Когда строили, кругом деревня была, избушечки-сараюшечки. После школу возвели, детсад во дворе... Садик при нем ставили, при Якове Марковиче.
Он как вселился – никто и не знал. Приехал на грузовом такси, в штатском, с рабочими мебель ворочает... Ну, на собрании познакомились. Сам-то в отставке, к нам на учет взялся... И напевает:
Ой, зацветает деревце,
На нем наряд густой.
А сломанная веточка
Осталась сиротой.
Зима в тот год была лютая. Настоящая зима, на редкость. Хотя бы такой вопрос – снегоуборка. Это ж стихия!.. А тут оно и случись. Я что думаю? Ну, был бы на месте – все равно бы старушка к нему постучалась, к Якову Марковичу... Да повстречай я ту бабульку, мы бы другой финал подготовили. Так не было меня! Он был. Вечером ко мне прибежал:
– Ты, блин, что делаешь? Как смеешь?.. Про седьмой корпус слыхал?
– А зачем? Он с лета забитый...
– Пустой? Забитый?.. Да я только оттуда!
И чуть ли не с кулаками. Старушка-де из барака. Их три семьи. И каждый день мужик какой-то приходит: родные-любимые, потерпите!.. Но мы, старая плачет, терпеть возражаем. Генерал-батюшка, заступись!
– Газ отключили... трубы полопались... холод... детей в одеяла закутали...
– Слушай, – я говорю, – как же так?
Ну и сообразили мы (я сообразил), что ордера-то пустили налево. Корпус, по справке, сломан, ордера у начальства – и продали ордера! А тех из барака по-тихому расселяют... А я, выходит, прохлопал.
– И дорого продают? – он спрашивает.
– Ордера-то? По-всякому... – И рассказал, где раньше работал. Как из центра турнули. И еще случай, и другой. Бывают события в нашей коммунальной жизни.
– Ну, спасибо, – он говорит. – Теперь я этим корпусом покомандую!
И напевает:
Ой, горе, горе горькое –
Я в стороне чужой.
Второе горе горькое -
Нет матери со мной.
А третье горе горькое –
Погиб отец родной.
И на другой день (завтрашний) тоже я не присутствовал. Знаю, отправился он в Управление. А там инженер есть – Лёвин. Через «ё». Что старушек улещивал. Скромненький, лысенький, в нарукавниках.
– Слушаю вас. Садитесь, пожалуйста. – Кланяется, стул пододвинул...
Нет, меня не было. И никого не было. Лёвин был. Через «ё». И после показывал: Яков-де Маркович на него кинулся, чернильницей замахнулся. Кляксы какие-то на столе... Их потом на анализ брали, на экспертизу.
И я на суде выступал. Мол, не было! Не такой, кричу, человек! Генерал, блин! Трезвый! Выдержанный!.. А на самом деле – бросился. И убить хотел. И убил бы.
Ну, шум, суета, концы в воду. Лёвин один в виноватых остался... Через «ё».
Чернильница больно тяжелая была – древняя, цветной металл. «Ё» с улицы приволок. Для солидности. Ребята в утиль везли, а он и прибрал.
Всего и успел морду ему забрызгать. И упал...
Сколько раз поднимался. Огонь, дескать, ура! Вперед, так вас и сяк!
Теперь приходят: давайте в газетку напишем, улицу назовем... Ну давайте! А дальше-то что? Вот вы лично мне подскажите!
С чужбиной все свыкаются,
Кто попадет туда.
Быть может, распрощается
Со мной моя беда.
А сиротой мне маяться
Всегда, всегда, всегда.
Как мальчик Изя увидел отца...
Тот командовал тральщиком. Жену с дочками отправил к родителям, за Урал. А сына-подростка сохранил при себе.
Тральщик – морской сапер. Идет впереди транспорта, мины вылавливает.
Это ведь как на суше. Например, наступление. Хорошо подготовились – проходы заранее сделаны. Нет – пехоту пускают. Царица полей! Ну и прет матушка напрямик. По минному полю. А танк – он железный. Больших денег стоит. Следом пыхтит.
...и отец из похода не воротился.
К месту гибели пошли другие суда. Может, думают, кто всплывет. Особенно, если роба промасленная, мазутом пропитана...
Изя стоял на борту и первый замет
ил тех, кого вынесло.
– Вон мой отец! – кричал против ветра, уцепившись за поручни. – Вижу! Справа! В фуражке пристегнутой!.. Вон, вон мой отец!
Happy end
Дедушку ранили на передовой. «На передке», – как он выражался, вгоняя бабушку
в краску. А сам хохотал:
Кто ослаб на передок,
Тот в тылу себя берег.
И, наловчившись, шлепал бабульку по тылу.
А на передке разворотило плечо. И ротный Исай Абрамыч отпустил дедушку в медсанбат, в ближайшую рощицу, на опушку, где врачебное ведомство разметало свои шатры – несколько палаток с красным крестом.
В первой – «приемный покой» – даже не осмотрели: направили в следующую. Там, вокруг да около, слонялся увечный народ, – перетаптывался, не решаясь войти. Дедушка тоже не попер без разведки.
В палатке заседал особист, сортируя на «самострел». И левое плечо в аккурат годилось. Тут уж не в госпиталь, а под трибунал. Прямым ходом на Небеса.
– Но если бы... – я запнулся, – если б ты сам, был бы ожог... пороховая копоть...
– Чудак! – засмеялся дедушка. – Значит, дружка подбил... втянул в преступление... чтоб не в упор, с расстояния...
И не пошел к особисту-СМЕРШевцу (СМЕРть Шпионам). Снова бочком – в первую палатку...
Ну, он – снова, и его – снова: по старому адресу.
Дед перемогался за кустиком, совсем потерявшись. А с передка доставили ротного. Исай Абрамыч отходил. Дедушка бросился к носилкам и вызволил лейтенанта из смертного бреда. Прежде чем умереть, рассказал ротный, как было дело. И особист-смершевец благословил дедушку на лечение. А лейтенанта Исая Абрамыча закопали в той рощице.
– Давай, мать, помянем...
Бабушка приносила пустую рюмку. Дед наполнял ее, чокался, принимал обе и, как в молодости, обхлопывал бабушку.
Борис Абрамович лукаво ссылается на Слуцких князей. Дескать, подобно им, происходит с речки Случь, из города Слуцка в суверенной покуда Белоруссии.
Защитник Отечества
Борис Абрамович Слуцкий прожил 67 лет. Инвалид войны, майор и политработник – поэт скончался в армейский праздник, 23 февраля 1986 года...
Говорят, революция пожирает своих детей. Вот их и кинули в мясорубку – первых советских мальчиков. Среди поэтов-фронтовиков – и рано погибшие Коган с Майоровым, и Кульчицкий, и Гудзенко («мы не от старости умрем, – от старых ран умрем»), и ушедшие на наших глазах Левитанский, Самойлов, Винокуров...
Советский классик Константин Симонов (1915 – 1979) не считал себя фронтовиком, а только, по совести, военным корреспондентом. И на вопрос, почему прекратились стихи, вроде бы отвечал: то, что я хотел написать, написал Слуцкий.
Еще живы люди, раскрывшие в середине века «Литературную газету» и прочитавшие небольшую статью Ильи Григорьевича Эренбурга, где Слуцкий сопоставлялся – осторожно и косвенно – с Николаем Алексеевичем Некрасовым.
Силы Небесные, что тут поднялось!.. Впрочем, что конкретно – узнайте из трехтомника Слуцкого. Уже покинувший нас Юрий Леонардович Болдырев подробно все излагает и во вступительной статье, и в примечаниях.
Я же приведу стихотворение, напечатанное после смерти поэта в журнале «Дружба народов», 1988, № 11. Неслучайно, подчеркиваю, именно в «Дружбе народов» (ДН). И по тематике, и по особой
причине...
В стихотворении, в первой же строчке, встретите вы Василия Александровича Смирнова, что в либеральные, оттепельные годы редактировал ДН. И сочинял, небось, складные статейки под общим титулом «Чувство семьи единой».
Стихотворение Слуцкого озаглавлено «Отчество и отечество». По правилам вроде наоборот – «Отечество и отчество». Но Слуцкий пренебрег ритмом и поставил отчество на первое место.
– По отчеству, – учил Смирнов
Василий, –
их распознать возможно без усилий.
– Фамилии – сплошные псевдонимы,
а имена – ни охнуть, ни вздохнуть,
и только в отчествах одних хранимы
их подоплека, подлинность и суть.
Действительно, со Слуцкими князьями
делю фамилию. А Годунов –
мой тезка. И (ходите ходуном!)
Бориса Слуцкого не уличить в изъяне.
Но отчество – Абрамович. Абрам –
отец. Абрам Наумович, бедняга.
Но он – отец. И отчество, однако,
я, как отечество, не выдам, не отдам.
Борис Абрамович лукаво ссылается на Слуцких князей. Дескать, подобно им, происходит с речки Случь, из города Слуцка в суверенной покуда Белоруссии.
Да где ж те князья!.. А Слуцкий (и Слуцкин!) – известно, чья фамилия. Не говоря уж про Слуцкера... Бдительный кадровик мгновенно усекал Яковлевичей, Давыдовичей, Осиповичей, Самойловичей... Плюс Григорьевичи, Семеновичи, Михайловичи, Матвеевичи...
Мой дядя – Моисей Случевский – ударял на «у», а дворянский отпрыск – поэт Константин Случевский – на «е». Маленькая ли тут разница или «две большие» – it depends – как посмотреть...
Среди законов, сметенных Февральской революцией, был такой: не христиане (нехристи) не смели величаться (по документам) христианскими именами. Но Слуцкий родился в 1919 году и был официально записан Борисом (не Борухом и не Бером)...
Отечество и отчество. Лермонтов некогда восклицал: «Люблю отчизну я, но странною любовью!» А Эренбург: «Да что ж тут странного? Она одна».
Идея единой Родины укоренилась не сразу. Сперва как кричали? У ПРОЛЕТАРИЕВ НЕТ ОТЕЧЕСТВА!.. И Александр Исаевич Солженицын, похоже, оглох от истошных тех воплей.
Некий эмигрант, служивший по найму в парижском полпредстве (посольстве), горько сетовал, что им, советским, ближе французские коммунисты, чем он, коренной русак... С годами, однако же, обнаружилось, что «братья по классу» – даже не свояки.
В тридцать седьмом, когда судили военных, Виталий Маркович Примаков – комкор с подозрительным отчеством (не родственник ли экс-премьера и академика?) – и вот будто бы говорил, отводя, кроме прочего, те самые подозрения:
– Состав заговора – из людей, у которых нет глубоких корней в нашей советской стране, потому что у каждого есть вторая родина. У каждого персонально – семья за границей. У Якира (командовал Киевским военным округом) – родня в Бессарабии. У Путны (военный атташе в Англии) и Уборевича (командовал Белорусским военным округом) – в Литве. Фельдман (возглавлял Управление по начсоставу) связан с Южной Америкой не меньше, чем с Одессой. Эйдеман (член совета при Наркомате обороны) связан с Прибалтикой не меньше, чем с нашей страной.
Не имеющие корней... не корневые... не коренной национальности... евреи, литовцы, поляки...
Но как поступить с французским генералом Зиновием Алексеевичем Пешковым? Старший брат Якова Михайловича Свердлова, еврей по крови, приемный сын Алексея Максимовича Горького, православный... И сомнительно, чтобы Шарль де Голль сильно был озабочен, направляя его послом в Китай.
Или Элиас Канетти – лауреат Нобелевской премии по литературе. Еврей, родившийся в Болгарии в испаноязычной семье, учившийся в Австрии, переселившийся в Англию, писавший по-немецки... А почему, кстати, по-немецки? Потому, разъяснил Канетти, что я не в силах отдать язык Гитлеру.
Когда в 40 – 50-е годы разоблачали космополитов, ходила печально-веселая байка. Будто бы Шолохов допытывается у Эренбурга, какой, блин, Родины вы патриот?
– Я патриот той Родины, – сказал будто бы Эренбург, – которую предал казак Власов.
Хотя Андрей Андреевич Власов (1901 – 1946) – не казак, а великоросс. Семинарист, член партии, генерал-лейтенант... да и с предательством не так оно просто... Но байка, согласитесь, занятная.
В сборник «День поэзии» (1956) пробилось стихотворение Слуцкого «Я говорил от имени России»:
...Стою перед шеренгами неплотными,
Рассеянными час назад в бою,
Перед голодными, перед холодными.
Голодный и холодный – так! Стою.
Им хлеб не выдан, им патрон недодано,
Который день поспать им не дают.
Но я напоминаю им про Родину.
Молчат. Поют. И в новый бой идут.
...Я этот день, воспоминанье это
Как справку собираюсь предъявить
Затем, чтоб в новой должности – поэта
От имени России говорить.