«...ДОЙТИ ДО СУТИ». ХОТЯ БЫ ПОПЫТАТЬСЯ
В. Кардин
Именно так – как попытку дойти до сути – воспринимаются многие публикации журнала «Лехаим». Среди них – недавние статьи Бенедикта Сарнова «А нам, евреям, повезло»
и Лазаря Лазарева «Он был на своем месте». Отдавая должное деятельности авторов в литературе, часто соглашаясь с ними в принципе, я не всегда готов присоединиться к каждому их утверждению.
На мой взгляд, Б. Сарнов упрощает путь Бориса Слуцкого, которому далеко не сразу открылось зло. Более того, служа в войну политотдельцем, со свойственной ему добросовестностью исполняя долг, он прилагал усилия, добиваясь, чтобы жители освобожденных территорий верили советской пропаганде и повиновались власти, учреждаемой советскими оккупантами. Ему же самому мучительно давалось избавление от власти «хозяина», понимание, что он, честно прошедший войну, тяжко контуженный, относится к париям, нелюбим «хозяином».
Статья Б. Сарнова создает впечатление, будто его товарищу по литинституту Григорию Бакланову запросто далось внутреннее освобождение от гнетущей власти генералиссимуса. Г. Бакланов, находившийся с Б. Слуцким в достаточно сложных отношениях (они соседствовали в квартире, превращенной в коммуналку), пишет о Борисе и о себе:
«от “... Любил его. И за него был ранен... / Возил с собой его портрет / В землянке вешал и в палатке вешал...” до “И ныне настроенья мне не губит / Тот явный факт, что испокон веков / Таких, как я, хозяева не любят”. Слуцкий прошел огромный путь. Все мы этот путь прошли. И хотя портрета его я не возил с собой, но кто из нас, молодых, в то время не отдал бы за него своей жизни (подчеркнуто Г.Б.). В закупоренной банке под тоталитарным прессом не только любящих, но и слепых молодых фанатиков воспитать легко. Не пережив, не испытав на себе, этого не понять».
Обращаю внимание на последнюю фразу. Она словно бы обозначает водораздел между прошедшими войну и теми, кто в силу разных причин, чаще всего из-за возраста, не служил в сражающихся полках. Ветеранов с каждым днем все меньше, но далеко не все жаждут приобщиться к их опыту. Даже если этот опыт сколько-нибудь помогает постичь судьбу человека и народа. Сегодня, как никогда, вероятно, прежде, царит принцип «День да ночь – сутки прочь». Да, среди нас, последних могикан, не обязательно единодушие, которое, помимо всего прочего, затруднено недостатком безусловных фактов.
Помня о гнусных злодеяниях Сталина, я, например, не до конца убежден в его антисемитизме. Скорее всего, думается, ему важна была личная преданность. И сиюминутная выгода от того или иного человека. Сарнов безоговорочно принимает версию о готовящейся в начале пятидесятых депортации. Версию, не подкрепленную ни единым документом, лишь рассказами подвыпившего пенсионера Н.А. Булганина. Лично я с Булганиным знаком крайне отдаленно. В бытность его министром вооруженных сил я наблюдал за ним на военных парадах, в которых доводилось участвовать. Занятия это тяжкие не только для нас, измученных тренировками, репетициями, шагистикой, но и для министра, не умевшего сидеть в седле и сбивавшего промежность. Министр, успевший побывать и чекистом, и банкиром, авторитетом в войсках не пользовался. Зато пользовался доверием Сталина.
В первые дни войны вместе с группой студентов ИФЛИ я, кончивший второй курс литфака, пошел в армию. И попал в Особую, сверх особую бригаду, где готовили парашютистов. Диверсантов, разведчиков. Побывал на двух спецзаданиях, а осенью сорок второго принял предложение комиссара Бригады А.С. Майсурадзе, назначенного комиссаром дивизии какой-то особой армии. Пока мы добирались до Новосибирска, институт комиссаров отменили. Майсурадзе стал заместителем командира дивизии, с каждым днем терявшей свою особость. На Курскую дугу она прибыла без техники, боеприпасов, продовольствия и вступила в тяжкие бои.
Вспоминая – без сожаления об уходе – недавнюю Особую бригаду, специализировавшуюся на действиях во вражеском тылу, я не мог не заметить большого числа евреев среди добровольцев и командиров. Не менее десятка молодых евреев насчитывались только в нашем отряде (подобие стрелковой роты). Командир полка принадлежал к той же нации. В дивизии, предназначенной для обычных боевых действий, мне дали звездочку младшего лейтенанта, потом следующую. Кончил войну с двумя тяжелыми ранениями и погонами капитана. Многое осталось позади. Но из памяти не шло одно событие, случившееся еще весной сорок второго, когда к нам в Особую бригаду прибыл Илья Эренбург и произнес речь, запомнившуюся на годы.
Чтобы понять это, надо вернуться к осени 1941 года, когда наша армия катастрофически отступала и непосредственная угроза уже нависла над Москвой. 6 ноября, спустившись в вестибюль станции метро «Маяковская», Сталин выступил с докладом о 24-й годовщине Октябрьской революции. На следующий день произнес речь с мавзолея. Растерянность, несостыкованность сталинских суждений, заметная и тогда, сейчас бьет в глаза. В докладе Сталин утверждал: «Гитлеровский режим является копией того реакционного режима, который существовал в России при царизме». А назавтра приказывал вдохновиться деяниями наших великих предков – Александра Невского, Дмитрия Донского, Кузьмы Минина, Дмитрия Пожарского, Александра Суворова, Михаила Кутузова. А также – «Пусть осенит вас победоносное знамя великого Ленина!» Бо€льшую мешанину трудно себе вообразить. Многие из великих предков верой и правдой служили русскому царизму. В лучшем случае, Ленин их не помнил, не сознавал родства с ними и никогда не апеллировал к ним. Однако нашелся человек, обнаруживший в этом винегрете нечто пригодное для пропаганды. По крайней мере, на какое-то время. Илья Эренбург находился в сложных отношениях с действительностью. Будь то советская действительность, французская или какая-либо еще. Побывав в начале 30-х годов в Испании и Германии, он убедился: фашизм – грозно наступающая сила, реальная угроза человечеству, культуре.
Но если издержки поисков и метаний оставили след в эренбурговских романах, то его публицистика носит целеустремленно антифашистский характер, апеллирует не столько к рассудку, сколько к эмоциям. Овладевая нашими землями, городами и селами, немцы испытывали чувство национального превосходства. Следовательно, надо внушить советским людям: вражеские успехи – мыльный пузырь. Он лопнет от наших ударов. Чем удары будут крепче, тем быстрее наступит победа, и вчерашние кичливые триумфаторы предстанут жалкими недоумками. Фашистская пропаганда убеждает солдат в зеленых шинелях, будто они сверхчеловеки, покорители мира. Перед ними все падут ниц. Черта с два! Такому никогда не бывать!
Эренбурга не занимали социальные, исторические корни нацизма, он не повторял чушь относительно реставрации царского строя. Но настаивал на человеческом ничтожестве немцев, пустив в обиход пренебрежительное «фриц». А когда ударят морозы, Эренбург докажет, что немцам к лицу не военная форма, а бабьи платки и ворованные валенки. Да, они педанты, умеют исполнять приказы. Но это повиновение от душевной недостаточности, мещанского скудоумия.
Весной сорок второго Илья Эренбург наведался в нашу Бригаду. Нас всех собрали в клубе. Эренбург говорил спокойно, уверенно. Не скрывал сомнений относительно сталинского приказа сделать сорок второй год годом окончательного разгрома врага. И пошел с козырной карты. Немцы – педантичные ублюдки. Да, да, все без исключения. Будь то фашисты или антифашисты, среди которых у него есть и лично знакомые.
В состав нашей Бригады входил интернациональный батальон, в нем человек двадцать антифашистов, беглецов из концлагерей. Они поднялись и через притихший зал пошли к выходу. Эренбург молча смотрел им в след. Ушли? – спросил спокойно. – Я продолжаю.
Рядом со мной сидел мой ифлийский друг Семен Гудзенко. Недавно после тяжелого полостного ранения он вернулся в часть. Гудзенко сжал мою руку в локте. «Это уже за пределами... Надо уходить». – «Досидим».
После завершения встречи мы курили во дворе. Нам было не по себе. Шовинизм среди студентов-ифлийцев представлялся немыслимым. Но благородный интернационализм явно не срабатывал. Мы не отдавали себе отчет в его поверхностности, иллюзорности, в том, что он игнорирует национальные особенности, культуру, зачастую сводится к ассимиляции. Честно признаюсь: в тот памятный вечер я не подумал, что кому-кому, а Илье Григорьевичу отлично ведомо, что отнюдь не все поголовно немцы – олухи царя небесного, интеллектуально и физически неполноценны. Внушая бойцам Красной Армии свои нехитрые идеи, он заведомо их оболванивал. Как неизбежно оболванивает, обманывает любая ксенофобия, льстя одним и огульно охаивая других. Что до лозунга «За Родину! За Сталина!», то он хорош для атаки. И то не всегда. Мой друг Ваня Маломанов уточнял: «За Родину!» – завсегда – пожалуйста. А насчет этого самого (крутил воображаемые усы): «Воздержусь».
Свои едва ли не ежедневные статьи И. Эренбург называл «фрицами». Читались они взахлеб. Иногда перед строем. Страстные призывы к мести западали в душу. Представить себе популярность автора на передовой немыслимо. И немыслимо было представить себе далекие последствия этой пропаганды. Но в те часы было не до последствий. Жуков брал жестокостью, не щадя свою живую силу. Эренбург – испепеляющей ненавистью к немцам. Оба руководствовались одним догматом: победа любой ценой. Понимая сейчас (отчасти и раньше) уязвимость, а то и рискованность догмата, я не считаю возможным завышать вину того и другого. А вина за деморализацию армии лежала на Сталине.
Потребно нечеловеческое усилие, чтобы перечитать сталинские доклады и юбилейные приказы времен Отечественной войны. Эренбурговские памфлеты читаются легко, но оставляют по себе тяжкое чувство. Думал ли писатель, как могут сказаться на нем самом, на других людях, не попавших в противопоставление «Иван» – «Фриц», его страстные призывы? Не знаю. В ту весну вермахт, несмотря на зимнее поражение, еще не слишком отдалился от Москвы. Впереди – немецкий прорыв к Волге, облегченный неудачной, по вине Сталина, дислокацией наших войск. В продолжение войны И. Эренбург не менял язык, стиль и тональность своих «фрицев». И не терял популярности в полках и дивизиях. Несмотря на официальную статью в «Правде» «Товарищ Эренбург упрощает», в которой главный тогдашний идеолог Г. Александров пытался «поправить» писателя.
В докладе Сталин
утверждал: «Гитлеровский режим является копией того реакционного режима, который существовал
в России при царизме». А назавтра приказывал вдохновиться деяниями наших великих предков – Александра Невского, Дмитрия Донского, Кузьмы Минина, Дмитрия Пожарского, Александра Суворова, Михаила Кутузова.
Война близилась к концу, «фрицам» под эгидой победителей предстояло строить новое государство, новое общество. Огульное презрение к ним делалось неуместным. Но заряд национального высокомерия не подлежал ликвидации. Илья Эренбург знал, что так или иначе подогревает ксенофобию. Особенно в аппарате. А. Щербаков, уже занимавший несколько высоких постов, в 1942 году возглавил Главное политическое управление. И на одном из узких совещаний, после того как повестка дня была исчерпана, полуофициальным тоном выразил пожелание, чтобы «этих» было поменьше в трибуналах, особых отделах, редакциях и т.д. А то, дескать, вызывают нежелательный резонанс в частях.
Отдав армии четыре года войны и восемь послевоенных лет, я лично не сталкивался с антисемитизмом. Разве что в первые месяцы пятьдесят третьего года. После окончания войны и возвращения на родину, служа в Прикарпатском военном округе, всячески добивался демобилизации. Мне отказывали, объясняя: пошли бы навстречу, коли кончил бы три курса вуза, а у меня два; коли имел бы три ранения, а у меня опять-таки два. Поразмыслив, я принялся бомбить рапортами высокие инстанции. После шестнадцатого вызов в Москву. Два полковника, навалившись на одного капитана, обвиняли его в попытке уклониться от службы, дезертировать и т.п. Завершая разнос, сообщили: командование посылает меня на учебу в военно-политическую академию. Я был принят несмотря на «пятый пункт», красовавшийся во всех моих анкетах, несмотря на «пятно» в этих же анкетах (отец жены, объявленный «врагом народа», сгинул в застенках).
При этих своих анкетных изъянах я единственный из потока кончил академию с золотой медалью. Хотя не составляло ни малейшей сложности на последнем госэкзамене (общая тактика, «Стрелковая дивизия в наступлении») найти какую-нибудь зацепку в моем письменном приказе, в графической схеме и, на один балл снизив оценку, лишить медали. Тем паче, что она давала мне серьезные преимущества – право выбора места дальнейшей службы. Кроме того, приказ министра обороны позволял выпускникам академий, имевшим жилплощадь в Москве, продолжать службу в Московском военном округе. Однако именно этих привилегий меня лишили. Я вторично удостоился вызова на Гоголевский бульвар, со мной вроде бы доверительно беседовал какой-то высокий чин. Он разъяснил: судьба страны будет решаться на Дальнем Востоке, там концентрируются большие силы (три военных округа), туда направляют надежные офицерские кадры. Так-то.
Годы учебы в академии совпали с годами героической борьбы против космополитизма, когда газеты публиковали антисемитские статейки. Кроме «Красной звезды» – органа военного ведомства. Я слышал: когда кто-то предложил фельетон, обличающий армейских космополитов, его отказались печатать. Отовсюду доносились вести об изгнании из учреждений и институтов специалистов «неподходящей» национальности. В нашей академии среди преподавателей – вольнонаемных и офицеров – встречались лица той же национальности. Ни одного из них не уволили. Все это наводит на мысль, что при всей своей отвратительности сражение с космополитами не только давало выход шовинизму, расизму, но преследовало и другие цели. Какие же? Не настаивая на обладании конечной истиной, решусь предложить свою версию.
«Холодная война», вспыхнувшая вскоре после победы союзников, вела опять-таки к войне горячей. Вероятный противник был очевиден и очевидно его техническое и экономическое превосходство над нами. Еще в августе 1945 года США, фактически уже одолевшие Японию, сбросили атомные бомбы на Хиросиму и Нагасаки. Цель бомбежек – запугать Советский Союз, побудить его к отказу от агрессивных намерений, особенно очевидных, когда шел послевоенный раздел территорий и сфер влияния в Европе и на Дальнем Востоке. Но Сталин, опьяненный победой, во многом достигнутой вопреки его преступлениям и ошибкам, не собирался отказываться от своих притязаний. Используя выкраденные у американцев планы, в засекреченном Арзамасе-16 спешно изготавливали советскую атомную бомбу. В работах участвовало немало евреев. По гитлеровской схеме (первый вероломный удар на рассвете в воскресенье) была развязана война в Корее. Предвоенное доброжелательство к Гитлеру и нацизму страдало не только аморальностью, но и деморализовало народ, армию. Теперь, после совместной с демократическими странами победы над нацизмом, требовалось не только возбудить нервозность в обществе, но и обнаружить «врага», способного вызвать настороженность, неприязнь. Испокон века такими врагами слыли евреи. На сей раз они особенно подходили, благо в экономике, политике и вооруженных силах США играли видную роль. Но и у нас в армии, в науке и технике, обеспечивающих военную мощь страны, им тоже принадлежало не последнее место. Вчерашний сидяга, «враг народа» Борис Львович Ванников, назначенный в войну наркомом боеприпасов, в 1953 году становится первым заместителем министра среднего машиностроения, ведавшего созданием ядерной техники.
Раздувая антисемитскую истерию, используя подонков типа «писателя» М. Бубеннова, истребляя одних представителей еврейской интеллигенции и привечая других, Сталин завершал свое господство, тяжко оплаченное народами страны. Но ему всего этого казалось недостаточно. Он доживал свой век с надеждами на новое кровопролитие в масштабах ЦК, политбюро, Еврейского антифашистского комитета и – большой войны. Ее планировалось начать на Дальнем Востоке. Кампании космополитизма – предвестье этой войны. Мой путь к новому месту службы длился около десяти суток. Открывались не только красоты Байкала, но и явная нищета городов и селений. Убожество жизни не мог затмить освещенный прожекторами гигантский профиль Сталина, выбитый на скале.
Проходя по коридору вагона, я, правда, с опозданием заметил: среди моих попутчиков преобладают люди одной национальности. Не только офицеры, но и выпускники вузов, преимущественно строительных. Им надлежало прибыть в Хабаровск, Уссурийск, Владивосток и получить обмундирование, лейтенантские звездочки, назначение. Первый этап моей дальневосточной службы прошел в Спасске-Дальнем. В военном городке в двух-трех километрах от цементного завода, где, как узнаю потом из «Архипелага ГУЛАГа», работали зэки. Высокая концентрация войск уживалась с обычной советской расхлябанностью, отсутствием хлеба в магазинах. Зато на прилавке – какое-то подобие пирогов – булки, начиненные дрянным повидлом. Водка не продавалась, но чистый спирт – хоть залейся.
Едва ли не большинство местных жителей – украинцы, не по доброй воле очутившиеся вдали от родимых мест. Денег на обратную дорогу не хватало. Обнаружилась еще одна особенность здешних гарнизонов – высокий процент евреев в частях, штабах, политорганах. Полковник, начальник гарнизона Спасска-Дальнего носил фамилию, не оставлявшую сомнения в его национальности.
Если бы не какие-то события, подробности, всплывающие не сразу, можно было бы счесть, будто начальство на Гоголевском бульваре, уверявшее, что меня посылают туда, где что-то решается, всего лишь блефует. Одна из тайн того времени – строительство тоннеля, соединяющего Сахалин с материком. Остров превращался в непотопляемый авианосец, противостоящий американским авианосцам, бороздящим тихоокеанские воды. Встречное строительство с двух сторон вели расконвоированные зэки, жившие с семьями в прибрежных городках. Строители обладали почти всеми правами свободных граждан, могли выбирать Верховный Совет. Но не могли быть избранными, так как не смели покидать зону. Граничившее с фантастикой рытье именовалось «Секретной стройкой коммунизма № 1». Если верить тогдашним толкам, о ходе работ ежедневно докладывали Сталину. Летом управление нашей 5-й армией спешно перебросили на юг, в сопки. Старый гарнизон Барабаш расширяли для новоселов. Приближение к корейской границе означало приближение к войне, что уже велась на земле Кореи. Иллюзий касательно демобилизации я больше не питал. Втянулся в службу, в гарнизонную жизнь. Все вроде бы шло нормально. Начальство не досаждало, подчеркивало свое доброжелательство, отправило представление к очередному воинскому званию.
Что-то начало меняться в начале пятьдесят третьего года. Вызов в особый отдел, расспросы о родителях жены. Я не чувствовал за собой какой-либо вины, держался независимо. Ответив на два-три вопроса и не продолжив разговора, ушел. Скудные сведения о трагических событиях в Москве амортизировались расстоянием. Правда, сообщение об аресте врачей-убийц настораживало. Как и растущий поток антисемитизма в столичной прессе. Слова Ильи Эренбурга, произнесенные в Кремле при получении Сталинской премии «За укрепление мира между народами», внушали зыбкую надежду. Выходит, он видит, к чему ведет насаждение шовинизма, выходит, настаивает на подлинном интернационализме, протестует против расовой или национальной дискриминации.
Мне представлялось, будто Эренбург – единственный писатель, к которому прислушивается Сталин. В войну именно эренбурговский вариант пропаганды был принят на вооружение. Сейчас писатель настаивает на совершенно иных исходных принципах. К шовинизму он апеллировал, когда дела наши складывались из рук вон худо. Теперь, несмотря на все трудности, войска готовы к наступательным операциям. Наши летчики уже успешно сражаются в небе Кореи, китайские добровольцы помогают и будут помогать корейцам на суше. Тихоокеанский флот на хорошем счету. Коль англо-американцы, сражаясь за демократию, добились невиданного технического прогресса, нелепо в противостоянии им выступать с примитивными националистическими девизами. Примерно так я рассуждал, не спеша кого-либо посвящать в свои мысли. Что-то удерживало от подобной откровенности, в общем-то мне свойственной.
Между тем антисемитский фонтан, несмотря на выступление Эренбурга, бил по-прежнему. Брызги долетали и до дальневосточных рубежей. В одном из гарнизонных госпиталей арестовали хирурга с неблагозвучной фамилией: у него после операции умер солдат. Кто-то из корреспондентов окружной газеты мне намекнул: то ли начальство политуправления, то ли Военный Совет заинтересовались моим личным делом. Вроде бы ответственный посланец из Москвы, с Гоголевского бульвара, назвал мою фамилию.
Получалось, что в войсках вообще и на Дальнем Востоке не собираются развертывать антисемитскую кампанию. Но кого-то во имя поднятия боевого духа намечают в жертвы. Сейчас трудно восстановить последовательность событий. Меня приглашали на совещания, никакого предубеждения я не испытывал. Но в один прекрасный день ко мне домой явились вежливые сержанты из батальона связи и сняли телефонный аппарат, полагавшийся по служебному рангу. «В следующий раз уведут тебя самого» – мрачно пошутил приятель из разведотдела. Где-то изучали подшивки и, обнаружив номер с поправками к тассовскому сообщению о советской продовольственной помощи индийскому штату, придержали его. Ответственный секретарь газеты, в которой я был заместителем редактора, Алексей Егорович Якушевский незамедлительно составил докладную: номер с опечатками вышел при его дежурстве, лично им подписан в печать. Редактор и руководство политотдела армии, насколько мне становилось известным, защищали меня. Но последнее слово принадлежало тому, кто выше.
Однако таким словом стала смерть Сталина. В день сообщения о ней генерал госбезопасности, возглавлявший строительство тоннеля, вызванный в Москву, дал команду: отбой. И не вернулся к месту службы. Чуть раньше, как теперь известно, соратники Сталина решили прекратить «дело врачей» и отказаться от вступления в Корейскую войну. (Одно было связано с другим, США поддерживали Южную Корею.) Антисемитская кампания в печати оборвалась на фельетоне «Пиня из Жмеринки». Его автор годами не уставал виниться и каяться.
Можно обнаружить и другие факты в подтверждение версии о том, что сражение с космополитизмом, доходившее до переименования пирожных «наполеон» и французских булочек, тоже служили идеологической подготовкой к войне. Но, как нередко случается, готовились к уже минувшей войне. Предполагаю, в высших эшелонах армии, в Генеральном штабе тогда хватало стратегически мыслящих генералов и полковников. Не они решали, но их настроения и мысли так или иначе доходили до политического Олимпа, где восседал самоуверенный энциклопедист-недоучка со склерозированными мозгами. В войну он убедился – далеко не сразу, что профессиональный анализ более доступен Жукову и Рокоссовскому и вынужден был прислушиваться к их мнению. Антисемитски-космополитическая кампания вполне соответствовала его уровню понимания, пристрастиям Маленкова и Суслова. Но дело шло к большой войне и здесь важно было мнение специалистов.
Нам горестно мало известно, да и потомков не ждут россыпи документов. Вполне вероятно, что наверху велись разговоры о депортации евреев. Но практическое осуществление гнуснейшей идеи затрагивало интересы военных. Дальний Восток связан с центральными и западными областями страны и внутренними военными округами единственной железнодорожной магистралью. Надо попытаться представить себе, какая нагрузка ложится на стальные рельсы, тянущиеся на восток, чтобы понять отношение хотя бы части генералитета и генштабистов к позорной и политически невыгодной (подспорье англо-американской пропаганде) идее депортации. Напрасно Б. Сарнов пренебрежительно отмахивается от факта отсутствия документов.
Мне представляется убедительным открытое письмо Г.В. Костырченко «Документы – на страже истории». Нет не только документов, нет ни одного реального свидетельства, подтверждающего практическую подготовку депортации. Не только общего плана, но и конкретных планов использования тех или иных территорий. Нет свидетельств о строительстве домов, бараков и т.д. Отсутствие бумаг такого рода усиливает сомнения относительно плана депортации евреев. На Дальнем Востоке, к югу от Хабаровска, под завязку набитом войсками, ни малейших признаков строительной лихорадки, подготовки к депортации. Если что-то было бы в Биробиджане, Э. Казакевич наверняка знал бы и не делал из этого тайны. Но даже если доводы против плана депортации перевешивают доводы, его подтверждающие, это отнюдь не значит, что он не существовал или не мог возникнуть в какую-то минуту. Соображения целесообразности, не говоря уже о гуманизме, начисто отметались. Многие решения принимались по наитию, под настроение выжившего из ума вождя. В обстановке страха и подобострастия верных соратников, дрожавших за свои шкуры. Этот страх питал их преданность, их сталинизм, отличный от экстатического чувства беззаветной самоотверженности, свойственного Григорию Бакланову и – не побоюсь сказать – большинству его сверстников-фронтовиков.
Сталинизм – не просто чувство, присущее молодым: это – своего рода правила поведения и взаимоотношений, принципы жизни, работы, а то и литературной деятельности. Все совершается словно бы с оглядкой на вождя, с надеждой заслужить его одобрение, соответствовать ему. Независимо от того, на том он свете или еще на этом. Мистика? Допускаю. Но иррациональные, мистические чувства иной раз отличаются своей стойкостью.
Великая Отечественная война прославила не только выдающихся полководцев. Для армии – и не только для нее – выдающийся редактор создал газету, не имеющую себе равных в истории советской журналистики. Лазарь Лазарев дельно рассказал о генерале Ортенберге, редактировавшем «Красную звезду» в первый, самый тяжкий период войны, когда всего сложнее было найти общий язык с личным составом, ведущим неравные бои. С рядовыми и командирами, людьми разного социального происхождения и положения, с неодинаковыми образованием и военной подготовкой. Быть авторитетным собеседником одних, других, третьих даже в те минуты, когда всякого хочется послать куда-нибудь подальше. Генерал с семиклассным образованием не только собрал лучшие перья и сплавил их в единый коллектив. В отличие от большинства своих коллег он выезжал на передовую, отдавая предпочтение самым опасным местам. Его авторитет держался не только на особом газетном чутье, но и на независимости. Ортенберг мог пойти против цензуры, в чем-то не согласиться с главпуровским начальством. Д. Ортенберг являл собой слишком крупную фигуру, чтобы его судьбу решал А. Щербаков. Hет причин сомневаться в утверждении Л. Лазарева: обезглавливание «Красной звезды» летом 1943 года совершено по воле Сталина. Бывшего редактора направили в войска на должность, не соразмерную с недавно занимаемой, – начальником политотдела 38-й армии. В этом качестве мне и довелось познакомиться с ним: 140-я дивизия входила в состав 38-й армии. Память о нашей встрече осталась на всю жизнь. Осенью сорок четвертого, когда Сталин прочитал доклад об очередной годовщине Октябрьской революции, меня (игра случая) вызвали в политотдел армии с экземпляром дивизионной газеты, где публиковался сталинский текст. Добираться пришлось по раскисшим осенним дорогам километров 30-40. Этот номер мы делали вдвоем с Прокопом Гороховцевым, оба едва держались на ногах, и Прокопа искренне огорчило, что вызвали одного меня.
Инструктор политотдела армии, сверив наш текст доклада со своим, обнаружил две-три пустяковые опечатки. И заверил, что все будет в порядке: генерал для вида покричит, а потом отпустит в дивизию. По словам инструктора, генерал, в прошлом редактор «Красной звезды», вспыльчив, но отходчив, благодушен. Как-никак работал с лучшими советскими писателями и т.п.
Относительно вспыльчивости он не ошибся, а вот дальнейшее... Сегодня, спустя долгие годы, я обязан предъявить счет и самому себе. Но не ограничусь им. Генерал занимал просторную крестьянскую избу с электрической лампочкой. Я настолько отвык от лампочки, что вместо подобающих слов обалдело смотрел на нее. Забыв о генерале, который смотрел на меня без какой-либо симпатии. Инструктор разложил перед генералом нашу дивизионку, напомнил, что доклад принимался по радио, ошибки незначительны, политического смысла не имеют. Последние слова явно пришлись не по нраву генералу. Кивком головы он отправил инструктора восвояси. Следующим кивком указал мне на табурет.
Привычным редакторским глазом пробежал по колонкам, останавливаясь на подчеркнутых местах. Всего сильнее его возмутила замена глагола «доколачивают» на «добивают». (Возможно, наоборот.) «Товарищ Сталин полагает “доколачивают”, а в 140-й дивизии его поправляют – “добивают”».
Мой вопрос «Велика ли разница?» был не просто верхом бестактности, но служил бикфордовым шнуром к готовой разорваться бомбе. Ортенберг пришел в негодование. Не столько, подозреваю, из-за опечатки, сколько из-за моего вопроса. А «снимать стружку» он умел. К сожалению, я не умел безропотно переносить эту операцию и что-то лишнее брякнул. Генерал поднялся со стула и, сдерживая праведный гнев, взялся объяснять, как надлежит относиться к подобного толка публикациям. Говорил он абсолютно правильные слова, поучая начинающего газетчика. Но начинающего всего сильнее поразила генеральская фраза: «Если в “Звездочке” шел материал товарища Сталина, я ложился на полосу и вылизывал каждую строку». Когда я попросил разрешения задать вопрос, он посмотрел на меня не без удивления. «А сколько еще человек ложилось и вылизывало?»
Можно обнаружить
и другие факты в подтверждение версии
о том, что сражение
с космополитизмом, доходившее до переименования пирожных «наполеон»
и французских булочек, тоже служили идеологической
подготовкой к войне.
Конечно, так себя не ведут пред грозными очами большого начальства. Но я не обладал опытом общения такого рода. Незамедлительно вызванный адъютант был послан в отдел кадров. И вернулся с какими-то бумагами, касавшимися меня, – то ли на присвоение очередного звания, то ли на награждение. Аккуратно сложенные листы гневно рвались на мелкие клочья. Возможно, правда, уничтожение бумаг совершалось позже, спустя час или два. После первой головомойки наступила оперативная пауза. Адъютант показал мне сундук в прихожей: ложитесь. Через какое-то время растолкал, и я снова предстал пред гневные очи генерала. Когда вышел, адъютант напомнил: генерал привык к ночному бодрствованию и не отличает дня от ночи.
Положа руку на сердце, признаюсь, что не испытывал ни малейшей обиды на генерала. Пытался его понять, отдавая себе отчет в недостаточности собственного опыта. Работу в дивизионке воспринимал лишь как исполнение приказа. Ни малейшего трепета, а тем более любви она у меня не вызывала. Уже светлело, когда генерал, в очередной раз изменив приказание, касавшееся меня и Прокопа, отпустил мою грешную душу на покаяние. Велев передать начальнику политотдела дивизии Майсурадзе его требование улучшить руководство многотиражкой, наказать виновных в опечатках и еще что-то. До расположения дивизии, выведенной во второй эшелон, я добрался в середине хмурого дня, так не соответствующего празднованию по случаю награждения 140-й за победные бои на подступах к Львову. Доложил полковнику Майсурадзе, внимавшему без особого интереса. «Послушай, может, мы чего-нибудь не понимаем, но какая разница: “добивали” или “доколачивали”, а?» Его некрасивое, но удивительно живое лицо передавало настроение. Он не мог взять в толк, зачем меня вызвали к генералу Ортенбергу, зачем тот всю ночь полоскал мне мозги. И вообще, из-за чего тарарам. «Мы сами знаем, кого наказывать. Товарищ Сталин и товарищ Ортенберг пускай не беспокоятся». Говорил он с сильным акцентом. Но политическими штампами не пользовался. Не употреблял, например, слово «идейность», пренебрежительно относился к печати («это для тех, кто не умеет работать своей головой»). Высшая похвала командиру, политработнику – «шустрый», слово звучало как «шюстрый». Это значит умный, смекалистый, смелый, самостоятельный в поступках. Покровительствовал тем, кто помоложе, – Роману Кудряшову, Симе Воловикису да и мне могло сойти с рук то, за что распекал других. Не прощал малейшей трусости, даже намека на нее.
Воспитанник грузинской погранзаставы, депутат Верховного Совета первого созыва (тогдашних депутатов именовали «членами правительства») Арчил Семенович никогда не козырял своим депутатством и вообще «чины и звания нас не интересуют». Вместо «я» употреблял «мы», безотчетно следуя традиции русских императоров. Его поведение, его реакции настолько отличались от ортенберговских, что я испытывал растерянность. Меня прямо сразила несхожесть восприятия двумя начальниками одних и тех же фактов. За этой несхожестью – мне еще предстояло убедиться – стояло очень многое.
«У людей праздник, а у тебя похоронное лицо. Дуся, налей ему». Дуся, солдатская повариха, ставшая женой начподива, выполнила приказ своего нового мужа, первый, летчик, погиб в начале войны.
Прежде чем обратиться ко второй встрече с Д.И. Ортенбергом – она случится спустя более чем два десятилетия – несколько слов о дальнейшей судьбе А.С. Майсурадзе. В конце войны он пошел на недолгое повышение – стал членом Военного Совета одной из армий. Вызванный в Москву, попал в группу инспекторов Главпура. Прирожденный комиссар (в 1941-м принял командование группировкой пограничников и вывел ее из окружения), на Гоголевском бульваре он чувствовал себя не в своей тарелке. Депутатство его завершилось. Приехав после войны в отпуск домой, я навестил Майсурадзе в его квартире на Ленинградском проспекте. От этой встречи остался в памяти один вопрос, не требовавший ответа: «Тебе не кажется, пока там шла война, здесь что-то изменилось?» Судя по его гримасе, изменилось не к лучшему. Смерть, безуспешно подкарауливавшая его на фронтовых перепутьях, дождалась своего часа спустя пять лет. В лефортовском госпитале имени Бурденко он умирал от скоротечной болезни крови. Я навещал его в эти последние дни и хоронил...
С Д.И. Ортенбергом судьба свела меня во второй половине шестидесятых, когда «Новый мир» напечатал мою статью «Легенды и факты». Откровений она не содержала. Лишь настаивала на приоритете исторических фактов в художественной прозе, публицистике, мемуарах, претендующих на документальность. Зачем уверять, будто залп «Авроры», прогремевший над Питером, задел Зимний дворец, если был лишь один-единственный холостой выстрел? Зачем уверять, будто 23 февраля 1918 года стало днем рождения Красной Армии, поскольку в этот день одержаны победы под Нарвой и Псковом, когда побед таких не было, но Ленин подписал декрет о преобразовании Красной Гвардии в Красную Армию? К легендам, выдающим себя за безусловную правду, относится и подвиг 28 панфиловцев над полусотней вражеских танков. Достаточно хоть малость представлять себе боевую ситуацию, чтобы с самого начала сообразить: такое единоборство исключено. Горстка пехотинцев без артиллерийской поддержки не в состоянии противостоять полусотне танков. В лучшем случае подобьют гранатами одну-две машины. Остальные пойдут дальше. Однако мемуарист, настаивая на безусловности события, называл 28 павших героев, приводил последние слова политрука. То есть пытался создать видимость достоверности, хотя от его повествования за версту несло выдумкой. И не только выдумкой, но и спекуляцией на крови.
Впервые о 28 панфиловцах оповестила «Красная звезда». Ее редактор Д.И. Ортенберг в одном из политдонесений наткнулся на четыре строки, сообщавшие о неравном бое без имен, указания места, и послал одного из сотрудников секретариата разобраться что к чему. Имя его приводить не стану, тем более что человека уже нет в живых. Ограничусь инициалами A.Ю. Этот не лишенный ловкости, развязности журналюга, анекдотчик, умел устроиться подле людей, которым, казалось бы, не следует к нему приближаться и его приближать к себе. Но приближались и приближали. Что примечательно само по себе. Если советская желтая пресса отличалась сухостью, официозностью, то А.Ю. приевшиеся блюда умел поперчить либо подсластить. Теперь с полной уверенностью утверждаю: Д.И. Ортенберг прекрасно знал цену А.Ю., но понимал – посланец не вернется с пустыми руками, материал доставит.
Двадцать восемь были перечислены поименно. А было 29. Но один струсил, и его расстреляли. Это должно было сообщить максимальное правдоподобие. Но двадцать восемь имен, названных А.Ю., не только не усилили правдивость, но с самого начала вызвали недоумение. Откуда описание боя, если все погибли? Да, Ортенберг мог лечь на страницу со сталинским текстом и скрупулезно его вычитывать. Но нравственной взыскательности ему порой недоставало. В отличие от А.Ю., фанфаронившего о своем бесстрашии, но не имевшего представления о действительных сражениях, танковых атаках, Д. Ортенберг знал, что такое бой и понимал сомнительность – скажем так – материала, состряпанного сотрудником. Но газета нуждалась в статьях о героях, о победах в неравных поединках. Он заведомо шел на компромисс с совестью во имя благой цели. Сталинизм этому не препятствовал, и когда дошло до проработки статьи «Легенды и факты», встал на защиту газеты и А.Ю. Сам же А.Ю. бился за возможность из года в год наживаться на «подвиге панфиловцев», обновляя название своих публикаций и книжонок. Ему удалось получить поддержку в верхах. Кампания против «Нового мира» достигла очередного пика. А.Ю. ходил именинником. Давид Иосифович держался не в пример скромнее. Но и он видел необходимость отстаивать честь своей некогда газеты. Хотя теперь из статьи Л. Лазарева я узнал, что с понятием «честь» генерал пребывал в сложных отношениях. В 1949 году он не нашел ничего более подходящего, чем обратиться к Сталину с письмом, вопрошая: «Что случилось, почему меня освободили от работы в “Красной звезде”?» Маршал Г. Жуков, издавна друживший с Д. Ортенбергом, велел ему благодарить Б-га, что Сталин отмолчался. «Могло быть хуже...»
Великая Отечественная война прославила не только выдающихся полководцев.
Для армии – и не только для нее – выдающийся редактор создал газету, не имеющую себе равных
в истории советской журналистики.
Могло. Но и произошедшее бросает густую тень на генерала. Даже если он не в состоянии был найти ответ на терзавший его вопрос, ничто не мешало хотя бы сохранить достоинство. Но, как видно, подобострастие, которым Давид Иосифович поучительно гордился когда-то передо мной, разъедает душу. Такое уже трудно оправдать. Тем более, что его официально предупреждали о многочисленности «этих» в редакции «Красной звезды». Он словно бы забыл, что и сам относится к «этим».
Встретившись однажды в ЦДЛ лицом к лицу, я упрекнул его всего лишь во лжи. Я еще не знал: закрытое судебное разбирательство, где присутствовал и Ортенберг, давно признало этот боевой эпизод липой. 28 имен были собраны с бору по сосенке. Попадались среди них и живые. Были и служившие в полиции. И все оптом – посмертные Герои Советского Союза. Ортенберг оказался жертвой собственной неразборчивости, пособником проходимца. Такое тоже возможно под воздействием сталинизма, притупляющего этическое чутье.
Примечательно, что его верный друг Константин Михайлович Симонов (об их тесной дружбе справедливо пишет Л. Лазарев), возглавив «Новый мир», не нашел себе лучшего зама, нежели A.Ю. Но это, на мой взгляд, не самая серьезная его оплошность. Я вовсе не собираюсь составлять их список. Но, в отличие от Л. Лазарева, воспринимаю К. Симонова как фигуру трагическую. Он поверил в Сталина, и уже не видел, как вера эта ломает его душу, губит его творчество, умерщвляет природное дарование. Я познакомился с Константином Михайловичем в 1955 году, когда он после А. Твардовского возглавил «Новый мир», намереваясь сохранить его авторов, продолжить линию. Намерения были искренними, но что-то мешало их последовательно осуществлять. Человек высокого личного мужества, природного благородства и доброжелательства, изменяя себе, совершал поступки, произносил слова, чуждые ему самому. Полагая, будто именно так надо. Первую половину дня, пока бурно прорабатывали роман В. Дудинцева «Не хлебом единым», К. Симонов отстаивал публикацию в «Новом мире». После обеденного перерыва, после встречи с кем-то, признал напечатание романа «Новым миром» своей ошибкой. Сколько аналогичных случаев насилия над собой! Ненавидевший антисемитизм, он под незримым нажимом заявлял, будто советские евреи в Отечественной войне защищали интересы мирового еврейства, травил сотрудника «Литгазеты», отказывавшегося публиковать юдофобские фельетоны. Но далеко не все совершалось под нажимом. Никто его не побуждал после смерти Сталина объявить, будто отныне главная задача советской литературы – запечатлеть образ вождя. Трудно представить себе, как Симонов, державшийся джентльменом, в стихах обличал жену своего друга, не желавшую ею оставаться. Мало того, она, судя по слухам, имела роман с иностранцем, следовательно, обрекала себя на арест. Поэт укорял эту женщину: подумать только, она холит свои руки! Самого друга, писателя и тоже корреспондента «Красной звезды», он ни в чем не укорял. Пускай тот, скрывая национальность, прятал отца где-то далеко от Москвы.
В Константине Михайловиче поразительно и досадно сосуществовали противоположные по сути принципы и поступки. К добру это не вело. Человек исключительной работоспособности, внутренней собранности, он трудился, не давая себе поблажек. Постоянно получал Сталинские премии, добившись какого-то рекордного их числа. Премии остались. Едва ли не все произведения – поэзия, проза, драматургия – приказали долго жить. Пишу об этом с горечью. Не только потому, что видел с его стороны доброжелательство. Он вообще был расположен к людям. Умел и любил их слушать, хотел бы им помочь. На собственном опыте мне довелось убедиться: мстительность ему не свойственна. «Правда» опубликовала его пьесу «Четвертый», молодой «Современник» взялся ее ставить. Я никогда не писал о симоновских произведениях. Но тут нарушил зарок и с великим трудом напечатал резко критическую статью. «Современник» поначалу принял ее в штыки, но потом согласился. (Об этом пишет М. Козаков.)
Симонов ни разу не дал мне почувствовать, что недоволен, обижен. Держался так, словно ничего не произошло. Отношения наши могло усложнить то обстоятельство, что он женился на вдове Семена Гудзенко и удочерил его дочь. Но когда однажды в театре подвел ее ко мне, в нем говорил отец, а не отчим.
В конце семидесятых Симонов возглавил группу московских литераторов, посланных в Беларусь на большие учения стран Варшавского пакта. Он следил, чтобы каждому было удобно в гостинице ли, в поле, при встречах с читателями. На улице к нему постоянно обращались прохожие, делились воспоминаниями, впечатлениями. Константин Михайлович внимательно выслушивал любого. Если человек ждал совета, то получал его. Лишь однажды я ощутил в нем некое подобие официальности. Утром мы вместе спустились на улицу, где собирались в ожидании микроавтобуса. У соседнего подъезда толпились военные атташе, ждавшие машин. Симонов кивнул головой в сторону иностранцев: «Сколько шпионов сразу!» – «Стоило ли им ехать ради явного балагана?» Балаган был настолько очевиден, что каждый сколько-нибудь знакомый с армейскими делами не мог этого не заметить. Но Симонов, чувствуя себя при государственном деле, не полагал возможным констатировать такое и застыл с каменным лицом.
В эту минуту давало себя знать что-то напоминавшее давние уже слова его друга Давида Иосифовича Ортенберга о том, как надо ложиться и вылизывать газетный лист. Оба они вдруг ощущали себя официальными лицами и проводили некую генеральную линию.
Д. Ортенберга я знаю недостаточно. Однако относительно К. Симонова отважусь утверждать, что такой стиль ему не свойственен. Здесь все гораздо глубже. Симоновские воспоминания «Глазами человека своего поколения» обнажают степень зависимости этой изначально доброкачественной незаурядной личности от слов, мыслей, поступков другой личности, возомнившей себя «отцом и учителем» и сумевшей навязать этот образ другим. Многие подчиняли свои действия, свое творчество этой словно бы высшей силе. Горькая расплата не заставила себя ждать. Александр Фадеев застрелился, Михаил Шолохов спился.
Вряд ли друзья, окружавшие Симонова, именовавшие его с долей фамильярности «Каэмом», от души радуясь его успехам, видели их кратковременность. Вряд ли пытались помочь ему избавиться от внутренней зависимости, той, что мы сейчас именуем «сталинизмом». Я в этот круг не входил, воспринимал и воспринимаю Симонова как своего рода жертву. Конечно, краснобаи и пустозвоны типа А.Ю. помочь не могли. Но, на беду нашу, не мог и умный Давид Иосифович Ортенберг, пораженный тем же недугом. Он понимал ничтожество Брежнева, но не понимал, откуда взялись такие, каков их генезис. Не замечал своего вольного или невольного соучастия в их торжестве, обернувшемся бедствием для народа и бедой для таких художников, как его верный друг Константин Симонов.
Вместо заключения
Стремясь следовать напутствию Бориса Пастернака и «дойти до сути», я, продолжая разговор, начатый коллегами, остановился на двух знаменательных фигурах, пытаясь дополнить, а иногда и оспорить кое-что из сказанного ими. Каждый из нас судит со своей колокольни, норовя одолеть собственные трудности. Всякий раз, вступая в серьезный разговор, так или иначе сопряженный с литературой, я чувствую свою уязвимость. Прежде всего, недостаточно гуманитарное образование. Моему давнему пристрастию к истории военного искусства и общей тактике здесь сослужить службу не могут. Опыт литературно-критических баталий, рассыпанный набор трех книг тоже не ахти какое приобретение.
Не отказываюсь от причастности к «шестидесятникам», но переоценивать ее не склонен. Однако это, как сказал поэт, «личные дела, а порядок общий». Если вести речь об «общем порядке», то я в своих заметках не смог ответить на мной же поставленный вопрос. Хотя проблема, быть может, не менее серьезна, нежели депортация. Почему в конце сороковых и начале пятидесятых не только офицеров-евреев, служивших в армии, но и студентов-выпускников той же национальности зачастую направляли на Дальний Восток? Мне известны случаи, когда вчерашних фронтовиков, снятых с учета по ранению, вызывали в военкомат, забирали документы об инвалидности и отправляли в войска, дислоцированные на тихоокеанском побережье. Как это истолковать? В предвидении войны укрепляли части надежным офицерским составом? Предназначали ему роль пушечного мяса? Проблема эта не всплывала. А жаль. Быть может, кому-то из читателей журнала ответ известен. Если он им поделится, будет стерто еще одно темное пятно.
На Б. Сарнова в данном случае не надеюсь. Талантливый, эрудированный критик, деловой и практичный литератор, он сформировался среди книг. Коридоры литинститута продолжились редакционными коридорами. Школа жизненного опыта – Дом творчества. Малеевские встречи – окно в мир. Там он встретил и Анатолия Аграновского, запомнил его остроту. Я дружил с Анатолием Аграновским, писал о нем и при его жизни и после его кончины. Он был слишком умен, чтобы пробавляться устаревшими остротами. Рассказы Б. Сарнова о давних беседах его жены со своим радиокомитетским начальством, право же, лишь уводят от более серьезных тем.
Надеюсь, Л. Лазарев, будучи опытным редактором, со мной согласится. Его редакторская деятельность достойна высокой похвалы. В наши дни, не имея фактически средств, он сохранил жизнь отличному журналу «Вопросы литературы». Разумеется, подобная деятельность, как и всякая иная, имеет и оборотную сторону. Приучает к оглядчивости, осторожности. Его записки и воспоминания о Симонове обходят острые углы, игнорируют объективный драматизм симоновской судьбы. Я не пытаюсь навязывать собственные взгляды, каждый имеет право на свое отношение к творчеству и личности Симонова. Но есть факты. Их, на мой взгляд, грешно игнорировать. Heкоторые из этих фактов либо противоречивы, либо однозначно отрицательны. Л. Лазарев не может этого не сознавать, не может этим пренебречь. Не посягая на его право, лишь напомню: картина, которую мы втроем пытаемся нарисовать, от этого не выигрывает.
Правда, записки «Он был на своем месте» касаются, прежде всего, Д. Ортенберга. По отношению к нему Л. Лазарев держится достаточно независимо, и наброски к портрету, по-моему, содействуют решению задачи, за которую, не сговариваясь, мы втроем взялись. Тема важна не только для авторов, но и для читателей журнала. Некоторое разномыслие среди тех и других неизбежно.