[<<Содержание] [Архив]       ЛЕХАИМ СЕНТЯБРЬ 2002 ТИШРЕЙ 5763 — 9 (125)

 

Известный прозаик, до времен перестройки печатавшийся не часто и удостоенный первой в России Букеровской премии десятилетие назад, Марк Сергеевич Харитонов неожиданно для многих его почитателей в последний год обратился к поэзии.

Впрочем, столь ли уж это неожиданно для памятливого читателя? Ведь и харитоновская эссеистика, наиболее полно представленная книгой «Способ существования» (М., 1998), и многое в прозе именно этого писателя пронизано стиховыми ассоциациями, намеками на те или иные стихи, отсылками к вершинам мировой поэзии. И особенно – русской, «золотого» и «серебряного» ее веков, которую он не просто глубоко знает, а, похоже, не представляет себе жизни без нее.

На вопрос прустовской анкеты: «Ваш любимый писатель?» – его ответ: «Ну, конечно, Мандельштам.., Пушкин». И далее ряд имен иных, но ведь это так, врасплох, выхвачено. Однако во многих харитоновских эссе, воспоминаниях речь не только о судьбах самих поэтов, но и о рождении их стихов, что предопределено пониманием стиховой культуры и тончайшими наблюдениями.

Да и пристрастия Харитонова в поэзии очень видны, среди главных – Ахматова, Пастернак. Друг многих лет – Давид Самойлов, тут целая мемуарная «История моей влюбленности». Друг – поэт Илья Габай, трагическая его судьба – в эссе «Участь». В другом эссе «Три еврея» – тоже друзья-поэты: тот же Илья Габай, Анатолий Якобсон, Юрий Карабчиевский...

И всюду – «еврейская мелодия», пронизывающая жизнь этого нашего современника тема самоопределения, ощущения себя: «Мне еще предстояло осознать и принять свое самочувствие и положение: самочувствие еврея и русского писателя».

Как, наверное, многие из нас рано или поздно «заболевали» по меньшей мере интересом к тому, кто мы и откуда, куда идем, – так и этот русский писатель, рожденный в 37-м в семье, где «дед был местечковым юристом в Уланове под Винницей», а другой дед «считался знающим лошадником», – всю жизнь в этой теме:

«На исходе второго тысячелетия после рождества одного из евреев мы знаем о судьбе и будущем этого племени не больше, чем два тысячелетия назад... Подлинно верующий еврей не может усомниться, что относительно этого народа существует какой-то особый и вроде бы определенный замысел. Но кто скажет мне какой? Я с интересом выслушаю объяснение и, как положено еврею, с сомнением покачаю головой».

Но он писатель отнюдь не одной темы, тем более узкоэтнической: и близко не бывало! Но столь многое в этом ключе им перечитано и осмыслено, что уж он-то вправе признаться: «Все, что приходило мне когда-нибудь на ум по этому поводу, оказывалось кем-то уже пережито и продумано». Здесь и рассуждения о еврействе не как национальном чувстве, а скорее – как об ощущении напряженности с окружением, и отсылки к Кафке: тот «нигде в прозе не упоминает даже слова “еврей”. Стоит только это представить, чтобы ощутить, как все вдруг мельчает и становится частностью». Высоко почитающий Фолкнера, писавшего о небольшом – на карте величиной с почтовую марку – клочке земли и ее людях, но тем не менее отобразившего целый мир, Харитонов поясняет:

«Мы понимаем себя благодаря другим, сравниваем, находим черты сходства и различия, ощущаем свою принадлежность к роду человеческому и свое место в нем. Какая-то общая суть человеческой природы рождает отклик на чужую боль и чужие слезы, на взгляд и улыбку, на чужую жизнь и чужую смерть... Я пытаюсь через свою жизнь понять, уловить, почувствовать что-то более общезначимое. Только до сих пор делал это другими, непрямыми способами». В его допечатную – «догутенбергову» пору Марк Харитонов зарабатывал на жизнь переводами. И среди его самых значительных переводческих удач – близкие ему Кафка и его переписка с Максом Бродом, Стефан Цвейг, Элио Канетти.

Как поэт Харитонов мало на кого похож. Тем более не похож он на поэтов, столь много для него значащих. Его верлибры отчасти напомнят знатокам современной русской поэзии разве что стихи пишущего на русском чуваша Айги – мировой знаменитости. Тут дело вкуса, и речь вовсе не о том, кто на кого похож. В его стихах ощущается сильное влияние философии ХХ века, ассоциации с кинематографическими находками интереснейших режиссеров Антониони, Феллини, Вендерса. Можно лишь догадываться, основываясь на множестве воспоминаний, что, например, стихотворение «Любопытный» – вероятно, об Эйнштейне, а какие-то строки стихотворения «Глаз художника» навеяны творениями Шагала. Как и о том, что стихотворение «Свеча» навеяно привезенной из Иерусалима свечой...

Представляем читателям несколько стихотворений Марка Харитонова, публикуемых впервые.

 

Марк Харитонов: «Тому, кто услышит...»

 

Уход мамы

Мама уходила от нас с каждым

 днем все дальше,

Блуждала, пыталась припомнить дорогу.

Среди ночи вдруг встала, пошла, упала.

«Куда ты?» – поднимала в тревоге невестка

Отяжеленное слабостью тело.

«В школу», – смотрела еще не отсюда, еще не видя.

Значит, все-таки надо опять вернуться.

«Так мне было неловко, – рассказывала потом. –

Разбудила всех, переполошила больных в палате».

Брови страдальчески напряжены.

«Увези меня, – просит опять, – я

хочу домой».

«Но где же ТЫ? – говорю. – Посмотри, ты у себя дома».

В глазах недоверчивая тоска.

«Я соскучилось по своим детям».

Усталый мужчина с седеющими висками,

Один из трех, вышедших из ее тела.

Он ли умещался в руках у ее груди,

Покусывал больно сосок – прорезались зубки?

С ним все время недосыпала...

Трет с усилием переносицу средним пальцем.

Что-то надо опять совместить, составить,

Вспомнить, что еще хотела спросить.

«У тебя на зиму все есть? – вспоминает.

Шарфик, теплые носки, свитер?

Возьми тут в шкафу все, что тебе нужно».

Только где ключ от шкафа?

Припрятан, куда – забыла.

Незнакомые то и дело входят без спросу,

Тяжело жить не у себя, в чужом месте.

Хоть бы самой расплачиваться за услуги –

Своего тут ничего не осталось.

«Я не понимаю теперешних денег,

Не могу сама ходить в магазины,

Новых цен совершенно не знаю,

А какие были шестьдесят лет назад, помню».

Копна яиц – шестьдесят штук – стоила шестьдесят копеек.

На сахарном заводе платили пятнадцать рублей в месяц.

Еда была: хлеб с патокой, луковица да помидор.

(Помидоры ходили с подружками рвать, пригибаясь,

на колхозное поле.)

А спроси, что ела сегодня на завтрак?..

«Я хочу к себе, – повторяет просительно, – к себе, в Андрушовку.

Где моя бабушка Хана, где брат Арончик?»

Стриженый мальчик в коротких штанишках с помочами,

Студент, отправленный на фронт в сорок первом,

Пропавший без вести, смешавшийся с прахом,

Где-то там, где давно ушли в небо с дымом

Андрушовка, мазанка с соломенной крышей,

С глиняным полом, разрисованным в клетку,

Каждая украшена, уложена пахучими травами.

Вот они сейчас, явственней, чем стоны вокруг.

Почему ей не давали вернуться, заставляли жить на чужбине?

Обращала ко мне измученный взгляд:

Неужели я заслужила такое?

Объяснения казались здравыми только нам, отсюда.

«Ладно, – обрывала, – не будем об этом».

О, это постукивание кулаком по столу, по коленке!

В смущенном мозгу проворачивается все то же.

Никакой размягченности, согласия примириться.

Будь она мягче, она бы не встала на ноги

После болезненного потрясения,

Сознание было помрачено, речь бессвязна.

Не только лекарства помогли ей вернуться –

Сила гордого сопротивления.

Уже ходить могла только с чужой поддержкой –

Палку в руки брать не желала.

«Дотянуть бы до конца», – сказала однажды.

Нам ли было отвечать, что это всем удается?

Она уже пробовала, возвращалась, не могла найти слов,

Доступных пониманию здешних.

Справляться надо было самой,

«Будет круглосуточная ночь», – проговорила, вдруг ясно.

Вечером закрыла глаза и уже не открыла,

Не просыпалась еще пять суток,

Не пила, не ела, не откликалась.

Переходила реку по плотине у мельницы, над запрудой,

Где плескались успевшие раньше подружки,

Нас оставляла на другом берегу.

Стоим теперь на своих ногах – разберемся сами.

Освободилась. Уходила все безвозвратней,

По тропе над рекой, узнавая каждый изгиб,

Среди ромашек, высоких трав, пахучей полыни.

С каждым шагом все легчала, легчала.

Ореол курчавых волос светился вокруг головы.

Ссадина на колене прикрыта листом подорожника.

Береговой стриж цвета синей птицы

Пролетал перед нею над самой водой,

Дольше, дальше, туда, где у белой хатки,

Дожидаются, приветственно машут руками

Бабушка Хана с лицом в добрых морщинах,

Братец Арончик в коротких штанишках.

 

 

Свеча

Необыкновенная сказочная свеча

В виде селения,

прилепившегося к горе.

Гору венчает храм с куполом

небесной лазури,

Из купола высовывается фитиль.

Каждый дом обозначен подробно;

Резные карнизы, пилястры,

оконные рамы.

За окнами угадываются фигуры.

В сумраке они едва различимы.

Но если только зажечь фитиль

(Необыкновенная сказочная

свеча),

Вдруг высвечиваются, оживают.

Рдеют в очаге угли, из котла поднимается пар.

Женщина трогает колыбель, распускает волосы по плечам.

Хочется, не отрываясь, без конца наблюдать

Трепет и колыхание засветившейся ярко жизни...

Но что это? На окно вдруг наплывает натек.

Слишком увлекся, надо бы уследить.

Пламя на черном фитиле разрослось,

Не желает теперь погаснуть – и сил не хватает задуть.

На месте лазурного купола кратер, оранжевый, раскаленный.

Зажег, теперь уже ничего не поделать.

Но как же тогда иначе увидеть жизнь?

 

Любопытный

Когда-то его можно было

увидеть на цюрихской мостовой

С заплечным мешком,

в нем он нес мякину

Для колыбели новорожденного

сына.

Старый свитер, куртка

из коричневой кожи,

На ногах башмаки без носков.

Когда он писал формулы

в аудитории на доске,

Повернувшись спиной

к студентам,

Приходилось то и дело

подтягивать брюки –

Не носил ни ремня, ни подтяжек.

«Часовых дел мастер из маленького городка, –

Определил по фотографии знаменитый физиономист, –

Или немного старомодный сапожник».

Сам он говорил, что был бы не прочь

Пристроиться смотрителем на каком-нибудь маяке,

Лишь бы свободно странствовать мыслью,

Чтобы заглянуть однажды за край,

Где, глядишь, закружится голова.

Что человеку нужно, говорил он,

кроме кровати, стула да скрипки?

Чем меньше вещей, тем меньше от них зависишь,

Тем ты свободней.

Главным своим дарованием он считал

Страстное любопытство.

 

Глаз художника

Посмотрим сквозь этот глаз.

Застывшая протоплазма,

Разрастаются, ветвятся все

гуще кристаллы,

Цветы и листья сияют

гранями – окаменели,

Как драгоценности, навечно,

чтоб не завянуть.

А тут что? Белокаменные

фигуры среди пустыни,

Точно памятники облакам.

В высоте над ними

Проплывают еще способные

стать чем угодно.

Отвернешься, посмотришь снова – уже другие.

Глянем теперь сюда. На водах цвета бутылки

Между листьев кувшинки, словно плавучий остров –

Карточный домик. Вальты улыбаются дамам,

Не тревожась о ряби – приближающемся дуновении.

Что-то при нас происходит. Нежилые коробки без окон

Смяты обломками камнепада, как консервные банки.

Препарированная фигура из сочленений и мышц,

Увита цветными сосудами – проволокой механизма.

Задерживаться здесь не будем, рядом в разгаре праздник.

Кувыркаются флаги, дома, отменено тяготение,

Навеселе колобродят деревья, разводит лучами

Солнце, нарисованное ли ребенком, увиденное во сне ли.

Вот и художник – ребенок, заросший годами,

Как слоями древесных колец. Сквозь кору на щеке

Проступает лицо коровы, подсолнух – воспоминание

Обо всем, что не исчезает, пока хранится внутри.

Что ж, пора возвращаться в мир привычный, знакомый.

Но что с ним успело случиться? Как будто снялась

Поволока с переводной картинки, очертания, краски

Прояснились, освеженные влагой, – обновился зрачок.

 

Иллюстрации

Галины Эдельман

 

 

<< содержание 

 

ЛЕХАИМ - ежемесячный литературно-публицистический журнал и издательство.

 E-mail:   lechaim@lechaim.ru