[<<Содержание] [Архив]       ЛЕХАИМ ИЮЛЬ 2002 ТАМУЗ 5762 — 7 (123)

 

ЗОЛОТАЯ БАШНЯ

Давид Маркиш

В цветочном магазине Гликштейна на площади царя Саула дела идут хорошо; на приятной сумме оборота не сказывается ни время года, ни колебание курса тель-авивской биржи, ни стрельба на границе. И если народ не осаждает прилавок и не расхватывает тюльпаны с орхидеями – и не надо: устойчивые доходы обеспечиваются заказами для Золотой башни.

Как появилось в обиходе это название – «Золотая башня» – уже едва ли кто достоверно припомнит. Верней всего, запали кому-то в голову другие два слова, мелькающие то и дело на легких страницах газет и рекламных проспектов – «Золотой возраст» – и, чуть подправленные и подредактированные, прилепились-припечатались к трехэтажному дому престарелых, выглядывающему на улицу пророчицы Деборы из эвкалиптовых и пальмовых зарослей. Но, вполне возможно, не осталось в стороне и иное обстоятельство: эта богадельня стояла среди мраморных особняков богатой Герцелии, и проживание в ней, в двух шагах от морского прибоя, влетало старикам или их детям в золотую копеечку.

Так или иначе, но никого из клиентов в их золотом возрасте, ни шуструю обслугу, ни, тем более, владельца заведения г-на Шая Фрумера не занимал вопрос – а зачем, собственно говоря, и чего ради понадобилось собирать под общей крышей стариков и старух, связанных между собой лишь одним, уже истончавшим и истрепавшимся шнурком – возрастом. А больше их ничего не объединяло – ни любовь к морю или эвкалиптам, ни тяга к игре в домино. С тем же успехом можно было собрать в одном питомнике только рыжих или только кривых, или только рожденных от еврейской матери. Да что там пигмент или инвалидность! Еще полшага, еще шажок – и можно представить себе облезлых попугаев с кисточкой над горбатым шнобелем в сетчатой вольере или угрюмых козлов за колючей проволокой, пусть даже и позолоченной... Прекрасная пестрота мира никак здесь не проступала. Улица пророчицы Деборы день за днем текла мимо Золотой башни, омывая ее розовые вялые стены, прочные, как память о башне Вавилонской.

Проволока, правда, не вилась вокруг богадельни, а красиво темнела изгородь – кипарисы вперемежку с зелеными шарами стриженого кустарника. Пересекать декоративную межу не возбранялось обитателям богадельни, но никто из них не выходил и не выезжал в креслах-каталках в сопредельный мир, на волю. Старики, числом около тридцати, бо€льшую часть дня проводили в гостиной второго этажа с полукруглым застекленным фасадом, выходившим во двор. Песчаная площадка двора с четверкой финиковых пальм, с клумбой посредине, упиралась в кипарисы и шары забора, за которым открывалась улица пророчицы Деборы. Впрочем, открывалась она взглядам лишь тех, кто глядел в окна полукруглой гостиной, из прохладного кондиционированного пространства. Из-под пальм двора, пропеченного солнцем, улица не просматривалась, зато слышен был накатывающий шум проезжающих автомобилей и голоса редких пешеходов.

Во дворе, на пластмассовых дачных стульях, содержались с девяти утра до пяти часов пополудни приходящие старики. Этих стариков, как детей в садик на продленку, приводили и забирали родственники. Приходящие, таким образом, ни в коей мере не являлись полноправными жильцами Золотой башни: они гнездились у ее подножья, на птичьих правах. Их взлет на второй этаж в полукруглую гостиную означал бы кардинальную смену финансовых ориентиров; такое могло бы им привидеться разве что в беспокойных старческих снах. Но сны о чудесном неожиданном обогащении – свалившийся с неба под ноги мешок золота или клад в глиняном горшке – не тревожили приходящих стариков: им мерещились голубые тихие холмы, по которым гуляли вежливые юноши и девушки с крыльями из белых перьев за спиной. Клады и золотые мешки снятся молодым.

Потея под пальмами на дачных стульях, старики неприязненно поглядывали на медовые стекла второго этажа. Да и из-за стекол глядели на нижних приживал без всякой симпатии: по мнению обитателей Золотой башни, г-н Шай Фрумер, владелец, мог свести концы с концами и без дополнительных доходов.

День в богадельне начинался с раздачи лекарств. Очередь постояльцев выстраивалась в холле, у мраморного розового барьера, похожего более на стойку в лобби хорошего отеля. Медсестра в белом накрахмаленном халате раздавала приготовленные с вечера именные пакетики с разноцветными таблетками; работа шла споро. Этот ежеутренний ритуал, в затылок за которым следовал первый легкий завтрак, открывал собою новый день, к исходу которого начинали неспешно готовиться уже с обеда.

Раздаче лекарств, носившей скорее символический характер, чем лечебный, предшествовала, как взлет занавеса перед началом театрального действия, непременная встреча у розового барьера двух ветеранов заведения; она и открывала накатанный ход утреннего времени. Первым появлялся в холле, в своем кресле с никелированными колесами, поджарый старик в сером костюме в полоску, в галстуке сливового цвета и черной фетровой шляпе. Немедля, как по указке режиссера, въезжала на украшенной голубым бантом каталке прямо сидящая старуха с красивым строгим лицом; в ее серых ссохшихся ушах, под гладко зачесанными волосами, посверкивали разноцветными искорками бриллиантовые серьги. Старик решительно направлял свое кресло в сторону, пропуская даму. Так, гуськом, они и подъезжали к розовому барьеру, на котором стоял умело подобранный букет цветов в хрустальной вазе, и краснели, желтели, зеленели южные фрукты на подносе. В ожидании сестры, которая вот-вот должна была появиться, мужчина снимал шляпу со старой головы, помещал ее на колени и обращался к женщине:

– Позвольте представиться, моя госпожа: Реувен Гилад.

Женщина медленно поворачивала голову к учтивому соседу и окидывала его доброжелательным, но строгим взглядом когда-то синих глаз чистой воды:

– Лея Текоа. Приятно познакомиться...

Он был прославленным поэтом, она – знаменитой актрисой. Вся их жизнь прошла в одном кругу, в тесном общении. В свое время, в прошлом веке, поговаривали, и довольно громко, о быстролетном ярком их романе, результатом которого явилась общая дочь. С течением времени разговоры заглохли, а дочь затерялась в мире или умерла.

Забывчивость стала уделом многих под черепичной крышей богадельни. Приходящие старики, обойденные социальным равенством, были в этом отношении менее уязвлены, более стойки. В один прекрасный день они просто не являлись в назначенный час в пальмовый дворик на улицу пророчицы Деборы, уходили из круга живых, так и не испытав провала памяти – этой имитации иной, неведомой жизни. Вполне вероятно, что и этот недовес – в их неприязни к обеспеченным всем и сполна жителям Золотой башни – представлялся им побочным проявлением несправедливости мира.

А многочисленная родня золотобашенных стариков не отличалась забывчивостью. Не выпадало такого дня, когда рассыльные из цветочного магазина Гликштейна не въезжали бы на своих красных мотороллерах во двор богадельни и, обдав приходящих стариков на их дачных стульях облаком пыли и песка, не взбегали бы с букетами и корзинами в руках через две ступеньки на крыльцо Башни. Цветы и коробки конфет исправно доставлялись сюда по всякому поводу – в дни рождений и годовщин свадеб и смертей, в государственные и религиозные праздники, отмеченные в календаре красным числом. Да и без повода являлись сюда глинштейновские посланцы в ярких шлемах и желтых кожаных перчатках: просто у сыновей и дочерей, племянников и внуков с внучками вспыхивала вдруг, ни с того ни с сего, душевная необходимость поделиться со своими стариками радостью жизни. Конфеты и цветы почему-то являлись принятым эрзацем этой радости – а не книги или, скажем, певчие птицы в клетках из серебряной проволоки с золотым висячим замочком.

Не чаще, но и не реже других получал свои подарки Мендл Лубоцкий; счет им, собственно говоря, никто и не вел, кроме г-на Гликштейна, владельца цветочного магазина на площади царя Саула. Восьмидесятитрехлетний Мендл передвигался по богадельне на своих ногах, собственными силами; помощником ему служил лишь алюминиевый ходунок с черными резиновыми копытцами. Когда-то, век назад, Лубоцкие владели лесными массивами на Украине, а в темном 17 году, не дожидаясь прихода большевиков, семья перебралась в Бразилию. Там, в солнечных краях, дед Мендла со знанием дела взял в концессию дикие заросли вдоль реки Амазонки, поставил лесопильни, мебельные и картонажные фабрики. Денег было много, а стало еще больше. На бразильских землях Лубоцкого нынешнее государство Израиль могло бы уместиться четыре с половиной раза – этот географический факт Мендл в разговорах с престарелыми собеседниками в полукруглой гостиной второго этажа упоминал не без гордости.

Часть мендловой обильной родни, выйдя из джунглей Амазонки, осела в Рио-де-Жанейро, а сам Мендл с тремя сыновьями перебрался на историческую родину, в тель-авивское предместье Савион, заселенное миллионерами. Особняк, выстроенный в форме гасиенды, можно было смело занести в реестр памятников архитектуры, открываемый римским цирком в Кесарии и иерусалимской крепостной стеной, опоясывающей Старый город. Во внутреннем дворе гасиенды своевольный старик Мендл завел кур, гусей и – что самое неприятное – пару поросят. Такая любовь к животному миру привела к конфликту с соседями, а затем и в самой семье: вначале взбунтовалась религиозная жена младшего сына, затем в ссору вошел, как нож в сырую землю, вспыльчивый и упрямый первенец. В результате жизнь в доме приобрела неприятный характер, и Мендл с легкой душой съехал из гасиенды в Золотую башню, в двухкомнатный «люкс» с видом на улицу пророчицы Деборы. Богадельня пришлась Мендлу по вкусу, и через неделю после водворения ему доставили из Савиона памятные предметы: чучело кровожадной рыбы пираньи, картину с изображением лесопильни реалистического письма и благодарственную грамоту президента страны за щедрые пожертвования в золотой рамке. Поросят отвезли в закрытой наглухо машине в некошерный кибуц «Мизра», кур и гусей зарезали. Все встало на свои места, и жизнь размеренно потекла дальше – мимо савионской гасиенды, вдоль забора кибуца «Мизра» и по улице пророчицы Деборы, на которую глядела поверх декоративного забора Золотая башня.

Тот очередной день, о котором пойдет речь, ничем не отличался от других: поэт представился актрисе, раздача лекарств состоялась, а приходящие старики расселись на своих стульях. Вскоре после десяти раздался знакомый треск мотороллера: приехал первый рассыльный. Протопав по лестнице, ведущей на второй этаж в гостиную, он приподнял забрало пунцового шлема и объявил:

– Господин Зисман! Распишитесь в получении.

Приняв тяжелый букет гладиолусов, старик Зисман в легком тропическом пиджаке расписался и извлек из чащи букета записку в нарядном конвертике.

«Дорогой папа, – вслух прочитал Зисман, – поздравляю тебя с 84-летием. К сожалению, не смогу приехать – должен присутствовать на совещании Совета директоров. Живи всем нам на радость до 120! Твой сын Ицик».

Прочитав, Зисман вложил записку в конвертик, а конвертик сунул в карман тропического пиджака.

– Хороший сын, – сказал Зисман. – Дай Б-г всем нам такого сына. Но почему он решил, что я забыл, как его зовут? Откуда он это взял? – И Зисман, оглядев слушавших внимательно стариков и старух, пожал плечами.

Лея Текоа медленно повернула голову на прямой сучковатой шее, сверкнули бриллианты в ушах.

– А что, – спросила актриса, – его действительно зовут Ицик? Вы в этом уверены?

– Оставьте! – сказал Зисман и снова пожал плечами, на этот раз раздраженно. – В чем, собственно, мы вообще можем быть уверены?

– Рысь, рысь... – сообщил Мануэль Зильбер из восьмой комнаты. – У нас в Палм-Бич, Флорида, кого крокодил не загрызет, того рысь укусит.

– Чепуха! – вспыхнул и покраснел Мендл Лубоцкий. – Чушь! Нет там никаких крокодилов!

– Есть! – искренне возмутился Мануэль. – Что вы мне тут рассказываете! Да это просто наглость, безобразие какое!

– Не вздумайте затыкать мне рот, любезный, – предостерег Мендл Лубоцкий. – Нет крокодилов. Есть аллигаторы. Ал-ли-га-то-ры! И рысей нет, а только пумы.

– А вы откуда знаете? – вкрадчиво спросил Мануэль. – Все-то он знает, Г-споди ты Б-же мой, владыка небес!

– И все-таки, – поводя руками из стороны в сторону, сказал Зисман, – моего сына зовут Ицик. Тут не о чем говорить.

Дружелюбное урчанье мотороллера донеслось с улицы пророчицы Деборы. Рассыльный взбежал по лестнице, шлем на его голове был сине-зеленый, переливчатый. Из шлема выглядывала мальчишеская физиономия, поросшая рыжей бородой.

– Госпожа Глюк, вам корзиночка! Распишитесь!

В украшенной бантами корзине были уложены красные розы, из них, как остров из морских глубин, выныривала коробка шоколадных конфет.

– Это от моих, – ни к кому в отдельности не обращаясь, сказала Хая Глюк. – Угощайтесь.

– А что пишут? – подъезжая на своем кресле, с любопытством спросил поэт. – Пишут что-нибудь?

Хая Глюк открыла конвертик с картинкой – цветочный сад, гном на валуне – и развернула листок бумаги.

«Дорогая мама, – прочитала Хая Глюк в ватной тишине, – сегодня, в день шестидесятилетия твоей свадьбы с незабвенным папой горячо поздравляем тебя и любим. Пусть твоя жизнь будет сладкой, как эти конфеты! Любящие дети, а также внуки и правнуки».

– Это все? – спросил поэт. – А на оборотной стороне ничего нет?

– Нет, ничего, – взглянув, сказала Хая Глюк и пожала плечами. – Просто дело в том, что у меня сахар, и я уже семнадцать лет не ем шоколадных конфет.

Надвинув шляпу на лоб, как в ветреную погоду, поэт отъехал на своем кресле.

– Милочка! – позвала Хая Глюк. – Будьте любезны!

Медсестра подошла, лавируя между стариками.

– Отнесите цветы в мою комнату, – сказала Хая, – а конфеты раздайте там, внизу.

 

Там, внизу, расположившись на своих дачных стульях, приходящие старики разворачивали свертки с полдником, принесенным из дома: ломтики курицы, бутерброд с баклажанной икрой. Чаем и кофе приходящих обеспечивало заведение.

Вулодя Маркадер, крепкий старик с покрытым остатками толстых седых волос коричневатым черепом, с янтарными глазами, в которых, вглядываясь на просвет, можно было, казалось, обнаружить доисторическую мошку или комара, – этот Вулодя с увлечением жевал и перекатывал во рту кружок фаршированной гусиной шейки, запивая еду чаем из пластмассового стаканчика.

– Я, например, пострадал через трикотаж, – свешиваясь к Вулоде Маркадеру со своего пластмассового креслица, сказал плоский старик в синем пиджаке с орденской планкой на лацкане. Орденоносец говорил на раскатистом идише, немного даже утробном. – А вы, реб Вулодя?

– А я не страдал, – по-русски, с гладким польским акцентом сказал Вулодя. – Я пел.

– Что? – еще больше свесившись, спросил орденоносец. – Пел? Как пел?

Медсестра в белоснежных кроссовках спустилась с лестницы под пальмы и остановилась посреди нижних стариков, как посреди пнистой лесной поляны.

– Вам прислали бонбоньерку, – объявила сестра, поднимая над головой и показывая картонную коробку, схваченную розовой ленточкой. – Приятного аппетита!

– Это не нам прислали, – поправил сестру Вулодя Маркадер. – Это им прислали. И нечего тут заливать... Давайте коробку!

– Я пострадал через трикотаж, – подкислив большое серое лицо, повторил орденоносец. – Поверьте мне, я знаю Сибирь. А теперь я жарюсь тут на солнце, и мне хорошо.

– Жарьтесь, жарьтесь, – распутывая розовую ленточку, сказал Вулодя. – Идите в армию, если вам так хорошо.

– Я хочу конфетку, – сказал орденоносец. – Дайте.

– А я хочу, чтоб меня позвали наверх, – сказал Вулодя Маркадер, указывая на полукруглую террасу второго этажа. – Но меня никто не зовет. 

Обдав стариков теплой золотистой пылью, мотороллер остановился перед лестницей, ведущей наверх. Вулодя молча глядел на рассыльного, взбегающего по ступенькам, своими янтарными глазами. В огненном солнечном освещении рассыльный в красном комбинезоне сам казался языком театрального пламени.

– Цветы для господина Шаула Бен-Дора! – выкрикнул рассыльный, вбежав в гостиную второго этажа. Тяжелый букет роз лежал в руках рассыльного, как толстый ребенок.

– Это мне! – сказал кругленький толстячок по имени Шаул Бен-Дор и, складывая газету, зашуршал страницами. – Давайте сюда. Где расписываться? Здесь? Давайте! – Его голова, присыпанная остатками мягких легких волос, порозовела.

– Читайте! – требовали со всех сторон. – От кого? Кто прислал? – И только актриса из своего кресла глядела на толстяка и его букет со спокойным недовольством.

«Наш дорогой и любимый папа, дедушка и прадедушка! – развернув записку, прочитал Шаул Бен-Дор. – От всего сердца поздравляем тебя с 50-летней годовщиной твоего первого избрания в кнесет. Неотложные дела не позволяют нам прийти к тебе в этот великий день и снова отрывают нас от встречи, а Муля уехал на Сейшельские острова. Будь счастлив и здоров, твоя любящая семья».

– А Муля уехал... – повторил поэт, сбил шляпу набок и решительно отъехал от собрания.

– У меня замечательная семья, – сделав ударение на «меня», сказал толстяк Бен-Дор. – А Муля увлекается подводной фотографией.

– Что же он не увлекается этой фотографией в Эйлате? – сухо осведомилась актриса. – Там тоже можно плавать под водой круглый год.

– У всех замечательная семья, – шлепнув ладонью по столу, сказал Мендл Лубоцкий. – Но как только я завел поросят, они все как с ума посходили. Дети, внуки, невестки – все!

При слове «поросята» присутствующие насторожились и потупились, как будто Мендл Лубоцкий издал неприличный звук. Только медсестра из-за стойки глядела поверх стариков зорко и холодно. И Мендл, почувствовав всю неуместность своего сообщения, угрюмо умолк.

Ривка Лиор, улыбчивая старушка с красивыми ровными зубами – слишком красивыми, чтобы быть настоящими, – никак не отреагировала на происшествие: то ли упоминание поросят ее ничуть не покоробило, то ли она была слишком увлечена книгой, лежавшей у нее на коленях, на резном пюпитре. Впрочем, возможно, Ривка Лиор просто не расслышала Мендла Лубоцкого.

– Ну, что там новенького у Эркюля Пуаро? – несколько покровительственно спросил поэт, решивший разрядить обстановку. – Он всех уже переловил, или кто-нибудь еще остался на плаву?

– Нет-нет, это уже не Агата Кристи! – с готовностью улыбнулась старушка Лиор.

– Тогда что же это? – удивился поэт. – Что вы читаете? – Само собою получалось, что ничего, кроме Кристи, старушка читать не могла.

– Это о Тибете, – охотно пустилась в разъяснения Ривка Лиор. – В жизни не читала ничего более увлекательного. Оранжевые монахи, крупа в мешочках и эти дикие горы! И этот воздух, воздух!

– Они там пьют мочу, – неодобрительно сообщил Мануэль Зисман из восьмой комнаты. – Практически каждый день они выпивают по два стакана мочи.

– Тут про это ничего не написано, – сказала Ривка Лиор и улыбнулась немного виновато.

– Мало ли чего там не написано! – поддержал флоридского Зильбера бразильский Лубоцкий. – Да, пьют. И я заявляю это совершенно определенно.

Собрание заметно оживилось, а сестра из-за стойки глядела настороженно. Сообщение об употреблении тибетцами мочи никого не оставило равнодушным.

– А зачем они это делают? – осторожно справилась Лея Гильбоа,

актриса.

– Для поддержания здоровья, – дал справку Мендл Лубоцкий. – Для них моча лучше любого антибиотика.

– Раз для них лучше – значит, для всех, – задумчиво сказала Хая Глюк, страдавшая диабетом.

– Многие думают, что это очень полезно, – заметил поэт Реувен Гилад. – Просто некоторые не могут себя пересилить и решиться. – Глядя на Реувена Гилада в его шляпе набекрень, можно было допустить, что сам он не относится к категории нерешительных людей и хоть сейчас готов опрокинуть стакан.

– Я, например, не буду и пытаться, – сказал Мендл Лубоцкий. – Ни за какие деньги!

– Вот и напрасно! – укорил Лубоцкого флоридец Зильбер. – Великий Ганди мог пить мочу, а вы, видите ли, не можете...

– Простите, простите! – подняв свою книжку над головой, вошла в дискуссию Ривка Лиор. – О какой моче идет речь? Об обычной или о коровьей? Да, Махатма Ганди пил коровью мочу и закусывал ее лимоном, я сама читала.

Но вопрос Ривки остался без ответа: вкусы Ганди никого здесь не интересовали.

– Теперь понятно, почему все тибетцы такие выносливые, – сказала актриса из своего кресла. – Жизнь, полная лишений, диктует им свои правила игры.

 

Нижние старики, осоловев от жары, обмахивались газетами. Без тени, отбрасываемой хрустящими пальмовыми кронами, там было не высидеть.

Дальний треск мотора не привлек вначале ничьего внимания, и лишь когда во двор голубым метеором влетел мотоциклист, распаренные старики подняли на него глаза. Вместо мотороллера под седоком ревел и рычал ослепительный «Харлей», украшенный свешивающимися ремешками оленьей кожи на индейский манер. Вид машины был необычен, производимый ею шум почти невыносим. Водитель в голубом обтягивающем комбинезоне, в украшенном серебряными звездами темно-зеленом шлеме, резко тормознул в воротах, а потом снова дал газ. Старики, выпучив глаза, молча глядели на лихача, на спине которого обнаружилась вцепившаяся наискосок игуана с багровым гребнем на холке. Подъехав к лестнице, ведущей в богадельню, мотоциклист круто, почти на месте, развернулся, и камень размером с кофейное блюдечко вылетел из-под колеса. И орденоносный старик в синем пиджаке схватился за скулу. Меж пальцами старика, вдавившимися в дряблую кожу, проступила кровь.

– Хорошо, что не в висок, – повернувшись к пострадавшему соседу, сказал Вулодя Маркадер. – И хорошо, что не в меня... Но жить будешь!

– Что это? – отнимая руку от лица, спросил орденоносец. – Камень?

– Нет, пончик! – ухмыльнулся Вулодя.

– Держи его! – закричал орденоносец. – Он бросил в меня камень!

Старики загудели, задвигали стульями.

– Вам деньги причитаются, – обрисовала положение бухарская старуха с насурьмленными бровями, – через суд. Только справку надо взять.

– Какую еще справку? – хмуро спросил пострадавший.

– О контузии, – сказал Вулодя Маркадер. – Эй, сестра! Сестра!

– Страховка заплатит, – со знанием дела объяснил хромой инвалид Буним. – Тысяч двадцать. А если б в глаз попало, можно было бы требовать все пятьдесят.

Старики умолкли, прикидывая возможности пострадавшего орденоносца и поглядывая на него с уважением.

– Это если б араб кинул, сразу бы дали, – с горечью в голосе сказал старик, сидевший особняком, поодаль. – А так будут тянуть, тянуть...

– Так, может, он араб? – промокая щеку бумажным носовым платком, с надеждой предположил пострадавший. – Он же в шлеме, кто его там разберет!

Тем временем мотоциклист, не оглянувшись на взбудораженных нижних стариков, взбежал по лестнице и распахнул дверь гостиной второго этажа. При нем не было ни цветочной корзины, ни нарядной бонбоньерки в целлофане, а только игуана с гребнем, и это вызывало удивление и нарушало привычный ход событий.

– Господин Ципельзон! – откинув забрало шлема, позвал мотоциклист и оглядел собрание. Но никто почему-то не откликнулся.

– Вон он! – сказала сестра из-за стойки, указывая на тучного старика в чесучовом костюме. Старик Ципельзон страдал болезнью Паркинсона – голова его тряслась, руки ходили ходуном, а живот колыхался под просторным пиджаком.

Мотоциклист, шаркая подошвами высоких шнурованных ботинок, подошел к старику и наклонился над ним. Из-за плеча хозяина игуана цепко глядела на Ципельзона.

– Я – Зевик, твой внук, – приблизив лицо к уху старика, сказал мотоциклист. – Сын Леи. Ну, вспомнил? – Он, как видно, сомневался в памяти деда.

– Зевик, – задумчиво повторил Ципельзон, глядя на игуану. – Какой ты стал большой.

– Я школу в этом году кончаю, – сказал Зевик. – Понимаешь, мне долларов двести вот так нужны! – Он показал жестом, ребром ладони, как ему нужны двести долларов. – Я мимо ехал, дай, думаю, заскочу. А, дед?

– А зачем тебе деньги? – с интересом спросил Ципельзон. Ему не хотелось отпускать внука. – Мама не дает?

– Не дает, – сказал Зевик. – Думает, что на травку.

– Ты куришь травку? – спросил Ципельзон.

– Ну, как все, – сказал Зевик. – Немного... Дай, дед! Я ведь все равно достану!

Представив себе, как Зевик намеревается доставать деньги, Ципельзон вздохнул и потянулся к карману за кошельком.

– Приходи еще, Зевик! – отслаивая бумажки, сказал Ципельзон. – И передай привет маме!

Зевик наклонился еще ниже – игуана испуганно и яростно вцепилась пальцами в его комбинезон – и прикоснулся губами к ежику белых волос на голове деда.

Минутой спустя взревел внизу мотор мотоцикла. Нижние старики, глядя на отъезжающего, опасливо прикрылись локтями и газетами.

А наверху, в гостиной, Ципельзон объявил:

– Этой мой внук! Видели, какой красавец? Он опять приедет на той неделе.

Старики молчали. Они завидовали Ципельзону до сжатия сердца, до комка в горле.

 

В неподвижной тишине прошелестела перелистываемая страница книжки: улыбчивая Ривка Лиор, укрепив томик на пюпитре, блуждала среди диких тибетских гор и своими безупречными зубами грызла дзампу из кожаного мешка.

– Вы только послушайте! – положив ладони на книгу, воскликнула Ривка.

– Что там еще случилось? – подъезжая на своем кресле, угрюмо спросил поэт.

– Эти тибетцы просто преступники, бандиты! – в крайнем волнении продолжала Ривка Лиор. – Вы только представьте себе, что они вытворяют со своими стариками!

– Ну, что? – спросил Мануэль Зильбер из восьмой комнаты.

– Когда старики начинают болеть, дети тащат их на вершину ближайшей горы! – сообщила Ривка и улыбнулась жалкой улыбкой.

– Какие дети? – спросил Зильбер.

– Точней говорите! – потребовал Мендл Лубоцкий.

– Их! – всплеснула руками Ривка Лиор. – Их собственные дети! Они бросают своих родителей на горе, а потом прилетают орлы и... и...

Известие о тибетских стариках, брошенных птицам на расклев, произвело на собрание сильное впечатление. Каждый поместил себя на место брошенного старика, увидел дикое солнце в фиолетовом небе, услышал свист крыльев пикирующих орлов.

– Не может быть! – подвела черту Лея Гильбоа, актриса. – А куда смотрят власти?!

– Но вот тут написано! – Ривка сняла книгу с пюпитра и подняла ее над головой.

– Это чудовищно! – упавшим голосом сказал Мануэль Зильбер. – Мы должны протестовать. К нам прислушаются!

– Давайте устроим демонстрацию! – внесла предложение Ривка Лиор и улыбнулась искательно.

– Нет, нет! – досадливо отмахнулся Мендл Лубоцкий. – Где ее устраивать? Перед кнесетом? Глупости!

– Нет, не глупости! – тряся головой, вмешался Ципельзон. – Перед китайским посольством! Нам хорошо, а им плохо. И мы ровесники несмотря на национальность.

– Надо написать обращение, – нервно разъезжая по гостиной, предложил поэт Реувен Гилад. – И я скажу вам, куда: в ООН! И все подпишем!

Мендл Лубоцкий собрался было возразить, но передумал: предложение поэта всем пришлось по вкусу.

– Кто будет писать? – спросил Мендл.

– Давайте я! – сказала Ривка Лиор. – У меня почерк хороший.

– Я продиктую, – сказал поэт и решительным движением надвинул шляпу на лоб. – Сестра, бумагу!.. Пишите: «Господин генеральный секретарь! Мы искренне возмущены положением, создавшимся в горных районах Тибета. Пожилые люди подвергаются неслыханным издевательствам со стороны своих ближайших родственников: брошенные в горах, больные и обессиленные, но еще живые, они становятся добычей хищных птиц. Мы, израильтяне “золотого возраста”, выражаем в этой связи решительный протест и требуем немедленного пресечения кровавого безобразия. Завершая свой земной путь в теплой атмосфере внимания и любви, мы с содроганием следим за страданиями наших тибетских сверстников. “Уважай отца своего и мать свою” – этой нашей заповедью обязаны руководствоваться все жители планеты, и Вы, господин генеральный секретарь, первым должны выступить в защиту человечности». Сестра, спуститесь вниз, пусть они там тоже подпишут.

– Вы им лучше сами все объясните, – уклончиво сказала сестра из-за стойки. – Сейчас кого-нибудь оттуда пригласим.

 

Вулодя Маркадер никогда не бывал в гостиной второго этажа. Подъем по лестнице не показался ему тяжким. 

– Присаживайтесь! – услышал он, переступив порог гостиной.

Воздух в комнате был прохладен, кондиционер работал почти неслышно. Вулодя, проходя, глянул в окно. Нижние старики сидели на своих стульях, уставившись на стеклянный фасад гостиной. Вызов Вулоди наверх удивил и растревожил стариков под пальмами. Трудный выдался нынче денек: жара, камень угодил в орденоносца, а теперь Вулодю Маркадера вызвали.

– Вот, пожалуйста, – сказал поэт, подъехав к Вулоде. – Прочитайте! – И протянул аккуратно исписанный лист.

Вулоде Маркадеру приятно было сидеть в верхней гостиной; он читал не спеша, шевеля губами.

– Ну и что? – прочитав спросил Вулодя.

– Мы предлагаем вам подписать это обращение, – веско сказал Реувен Гилад. – Вам и всем вашим товарищам.

– Да нам какое дело? – пожал плечами Вулодя. – Может, у них так положено, у этих тибетцев. А мы вон третий месяц просим: поставьте тент, а то солнечный удар кого-нибудь хватит, люди-то старые, слабые... Так что ж нам – тоже в ООН писать?

– Значит, вы отказываетесь поставить свои подписи? – глядя с вызовом, спросил поэт.

– Ну, подписать можно, – согласился Вулодя. – Почему не подписать?

– В трех экземплярах надо подготовить, – сказал Мануэль Зильбер из восьмой комнаты.

 

Рассыльный с большим букетом роз, украшенным бантиками и лентами, чуть было не сшиб Вулодю Маркадера с ног: молодой человек подымался по лестнице бегом, а Вулодя спускался с оглядкой. Нижние старики, не спускавшие глаз с лестницы, встретили столкновение

озабоченно.

Распахнув дверь гостиной, рассыльный объявил:

– Цветы для господина Вайса!

Сестра перегнулась через свою стойку и произнесла негромко, но внятно:

– Дайте сюда!

– А господин Вайс где? – шагнув к стойке, спросил рассыльный. – Тут записка, видите? «Папа, счастливого дня рождения».

– Давайте сюда, – настойчиво повторила сестра.

– У нас так не полагается, – сказал рассыльный. – Только в руки, под расписку.

– Господин Вайс умер сегодня ночью, – сказала сестра. – Я распишусь. – И плавным, быстрым движением убрала букет под стойку.

 

<< содержание 

 

ЛЕХАИМ - ежемесячный литературно-публицистический журнал и издательство.

 E-mail:   lechaim@lechaim.ru