[<<Содержание] [Архив]       ЛЕХАИМ ИЮНЬ 2002 СИВАН 5762 — 6 (122)

 

Арсений тарковский и Евреи

Михаил Синельников

Коснуться этой темы придется потому, что она для самого Тарковского была важной и отношение других людей к ней часто определяло его отношение к ним... Замечено, что южно-русские люди, в отличие от северян, с детства соприкасавшиеся с евреями, либо их не выносят, либо очень любят. Сразу скажу, что Тарковский принадлежал к последним. В одно из первых моих посещений я застал Тарковского читающим знакомую мне брошюру В.В. Розанова... «Ведь он был антисемит?» –  осторожно спросил я (имея, конечно, в виду прежде всего эту, читаемую в данный момент замечательную, вдохновенную и, увы, фантастическо-клеветническую книжку. Я был очень молод. И к стыду моему, воспринимал творчество великого писателя поверхностно, не ощущая глубины его многозначных суждений и не догадываясь, что чувство Розанова к евреям было пожизненной «любовью-ненавистью», может быть, «любовью-завистью», а иногда упреком, но не в еврействе, а в измене своему еврейскому призванию в мире, и любовь в конце концов победила все наслоения...) Тарковский ответил кратко: «Ужасный!» Но через некоторое время у нас завязался разговор об антисемитизме. «Видите ли, Сологуб, Ахматова, Заболоцкий любили евреев и не терпели антисемитизма. Цветаева была яростной юдофилкой... Я – тоже. И с антисемитами не поддерживаю отношений». Так говорил Тарковский и смотрел мне в глаза. Вглядывался в меня, монголоидно-узкоглазого и тогда светловолосого, чуть опасливо. Словно бы не желая разочаровываться: а вдруг я – юдофоб? Но я устранил сомнения...

 

Чудом сузилась жилетка,

Пахнет снегом и огнем,

И полна грудная клетка

Царским траурным вином.

 

А. Тарковский. «Портной из Львова,

перелицовка и починка»

Тарковский любил читать различные справочники и говорил, что нельзя жить без двух изданий – энциклопедии Брокгауза и Ефрона и Еврейской энциклопедии. И оба издания у него были (имелся также и словарь Гранат). Еврейскую энциклопедию Тарковский почитывал. Перелистывал также Талмуд (естественно, в переводе Переферковича; языка Тарковский не знал, это его отец Александр Карлович изучал древнееврейский с раввином, а Тарковский только запомнил с елизаветградского детства некоторые забавные еврейские словечки и выражения и посмеивался, что мне не знаком их смысл). Отзывался о вычитанном в этих трактатах с благоговейным ужасом и удивлением: «Вы подумайте, сколько свободного времени было у этих людей! Предусмотреть такие вещи!»

Кроме того, Тарковский имел представление о светской еврейской литературе. Высоко ценил Бялика, знал рассказы Шолом-Алейхема, а в былые года приятельствовал с Перецем Маркишем и общался с Самуилом Галкиным. Вспоминал постановки ГОСЕТа. Любил он и еврейские анекдоты, которые изредка рассказывал с соответствующим акцентом. Хохоча, воспроизводил многочисленные изречения легендарного цедеэльского парикмахера Маргулиса: «И я тоже имэю жену! Для звэрства!» Та же интонация понадобилась Тарковскому для того, чтобы изобразить отца поэта Семена Кирсанова. Этот старик, модный одесский портной, удивленный литературными успехами сына, если верить Тарковскому, сказал Семену Исааковичу следующее: «Сёма, я вижу в твоих стихах все, но я не вижу в них мьислей!» (Кстати, сам Тарковский был того же мнения о стихах Кирсанова.)

Тарковский любил читать различные справочники и говорил,

что нельзя жить без двух изданий – энциклопедии Брокгауза и Ефрона

и Еврейской энциклопедии.

 

Мне кажется, что у русского и православного Арсения Александровича был даже недуг, характерный для некоторых евреев: с торжеством заявлять об иудейском происхождении очень известных деятелей. И он говорил иногда престранные вещи: «Маршал Бадольо, тот, что свергнул Муссолини, ведь был такой рыжий еврей!» Или: «Я давно знаю, что Тито – еврей. Мне это сказали вскоре после войны в Славянском Комитете, сказали со злобой...» Я понимаю, что такой разговор действительно состоялся, поскольку Тарковский был переводчиком югославского поэта-коммуниста Радуле Стийенского и накануне разрыва с «титовской кликой» в информационной беседе могло прозвучать и такое обвинение, но ведь это – вздор, просто Тито не был антисемитом, и это также не нравилось Сталину... Как-то, перечитывая Монтеня, Тарковский воскликнул: «Да ведь Монтень – еврей! Это же – дядя Моня из Жмеринки! Ну взгляните на портрет!» Я в ужасе жался, обороняясь руками. Позже, однако, узнал, что и в самом деле великий француз был выходцем из крещеных сефардов (во всяком случае, по материнской линии). Зная стихи Владислава Ходасевича, я как-то не слишком интересовался его родословием. Тарковский, для которого этот поэт постепенно становился самым необходимым автором, известил меня о полуеврейском происхождении Владислава Фелициановича. Я почему-то отбивался: «Арсений Александрович, Г-сподь с вами, о чем вы говорите, ведь он – великий русский поэт!» Здесь Тарковский заключил и шутливо и строго: «Миша, вы – антисемит!»

Мне кажется, в его глазах еврейство, если бы и нуждалось в оправдании, было оправдано уже одним именем – Осипа Мандельштама, которого Тарковский боготворил и в юности, и в зрелые годы. Конечно, Мандельштам из русских поэтов столетия был главным учителем Тарковского.

И все-таки важнее даже самой поэзии и всей мировой литературы была для Тарковского Библия, которую чтимый им с самых ранних лет Григорий Сковорода называл «Книгой Мира». Библию (и «Симфонию» к ней) Тарковский читал постоянно, может быть, каждодневно, и, предполагаю, что всю жизнь. Он принадлежал к тем православным христианам, для которых особенно очевидна неразрывная связь двух Заветов. Оба изучались с одинаковым вниманием.

Его волновали образы библейских пророков, патриархов, героев и героинь Библии. А между тем, среди живых евреев, его знакомых, попадались люди разного сорта и пошиба. Наряду с чистыми людьми появлялись мелкие людишки, обыгрывавшие его в карты и невозмутимо уносившие выигрыш. Наряду с одаренными приходили нудные графоманы, требовавшие протекции. Я считал, что любовь Тарковского к данной национальности не должна была быть слепой. Ведь он и по жизни и по романам Достоевского знал, что среди евреев встречаются гнусные типы, что существуют и ростовщики и биржевики. И, конечно, ему были антипатичны многие первобольшевики, вышедшие из еврейства. Но Тарковский в таких случаях не упирал на национальное происхождение и, пожалуй, даже сожалел о нем. Для него евреи были прежде всего Народом Книги. То есть той книги, которая в церкви лежала на аналое, а у него – на рабочем столе и ночном столике.

В поэзии он любил библеизмы (естественно, славянские), а также библейские имена и сюжеты. Поэтому его тронули даже какие-то посредственные стихи Григория Корина о том, как сын моет ноги больному отцу. Тарковскому нравился сам сюжет, в самой ситуации чудилось нечто упоительно-библейское, говорящее о древней культуре милосердия, сострадания, заботы о ближних. Перечитаем собственные стихи Тарковского, многие из них вдохновлены и насыщены библейскими образами. И это так естественно для русской поэзии, пронизанной ими с ее начала. Во все катастрофичные для России эпохи трагизм случившегося передавался отечественными поэтами посредством этих вечных образов. И Тарковский тоже знал, что русскому поэту ни в коем случае нельзя разрывать связи с Писанием. И вот что вспомнилось в полевом госпитале, где Тарковский лежал в 1943 году на смутной грани умирания:

 

«Мне губы обметало.

И еще меня поили с ложки,

И еще не мог я вспомнить, как меня

зовут.

Но ожил у меня на языке

Словарь царя Давида».

 

В стихах 1946 года, посвященных Марине Цветаевой, поразительно сказано не только о ее гибели, но и о погибели и попрании страны... И каким языком сказано!

 

Я слышу, я не сплю, зовешь меня,

Марина,

Поешь, Марина, мне, крылом

грозишь, Марина,

Как трубы ангелов над городом поют,

И только горечью своей

неисцелимой,

Наш хлеб отравленный возьмешь

на Страшный суд,

Как брали прах родной у стен

Иерусалима

Изгнанники, когда псалмы слагал

Давид

И враг свои шатры раскинул

на Сионе...

Но кроме высокой библеической поэзии и высокой риторики были еще стихи, переполненные самыми будничными обстоятельствами и реалиями нагрянувшей войны и эвакуационной неразберихи. Произнесенные с характерной бытовой интонацией и проникнутые состраданием, щемящей жалостью к бесприютному и одинокому еврейскому беженцу:

 

С чемоданчиком картонным,

Ластоногий в котелке,

По каким-то там перронам,

С гнутой тросточкой в руке.

Сумасшедший, безответный,

Бедный житель городской,

Одержимый безбилетной

Неприкаянной тоской.

 

Этот неожиданный ритм возник в глухомани «над стылой Камой», где все дышит стужей и военным поражением и предвещает голод и гибель. Низок и безнадежен быт, интонация все понижается, приземляясь, и вдруг преодолевается высоким всплеском:

 

Привкус меди, смерти, тлена

У него на языке,

Будто царь Давид из плена

К небесам воззвал в тоске.

 

Стихотворение, датированное 1947 годом и столь сочувственное к евреям, чудом выжившим и вновь ощутившим веянье гонения, вызвало благодарный отклик. Фальк за эти стихи подарил Тарковскому свою картину.

Нехорошо, что стихотворение «Портной из Львова, перелицовка и починка» в худлитовской редакции было напечатано с нелепым искажением:

 

Будто царь царей из плена

К небесам воззвал в тоске.

 

Я понимаю, что наспех сделанная замена царя Давида каким-то несусветным персидским «царем царей» была продиктована страхом перед цензурой. Предполагаю, что это был личный страх и личная инициатива Татьяны Алексеевны, но страх пустой и напрасный. В стихах Тарковского и без того достаточно отсылок к Библии, библейских имен. Даже тот же царь Давид встречается и в других стихотворениях. Видимо, была попытка обуздать пристрастие и чуть убавить это преступное в глазах цензоров и надсмотрщиков библеическое изобилие. Но такие уродующие поправки (названная – не единственная) делались для выходившего в советское время однотомника. А в 1991 году в них уже не было надобности, и в трехтомник такие несуразности перетекли механически, по небрежности.

Для него евреи были прежде всего Народом Книги.

 

Старший брат Тарковского, юный революционер, идейный анархист, погиб, руководя вместе с младшим братом Г.Е. Зиновьева, тоже анархистом, группой единомышленников, оборонявших елизаветградский вокзал от банд Григорьева, который, конечно, намеревался, захватив город, произвести еврейский погром. Тарковский всю жизнь горевал о гибели брата (подкосившей родителей), в стихах вновь и вновь возвращался к его судьбе, но вместе с тем гордился подвигом Валерия. Гордился и родным Елизаветградом, из которого вышло так много артистов, музыкантов, художников и, по утверждению Тарковского, чуть ли не двести профессиональных литераторов. Большинство, разумеется, еврейского происхождения.

В доме Тарковских с уважением говорили о русских людях, которые во время борьбы с «космополитизмом» отважно, рискуя головой, пытались защищать евреев. Например, об известном журналисте Ю.А. Тимофееве... Но прошли годы и десятилетия, а государственный антисемитизм все не шел на убыль... В доме появился польский католический журналист, вероятно, заинтересовавшийся историей семьи Тарковских, семейным преданием о Пилсудском, а заодно и поэзией Тарковского. Однажды завязался разговор о польском антисемитизме, затеянный Борисом Альтшулером, мужем Ларисы Миллер, физиком, учеником Сахарова. Поляк говорил осторожно, утверждал, что антисемитизм идет в Польшу из России. Выслушано это было с изрядной долей сомнения. Хотя понятно, что Москва могла только поощрить традиционную юдофобию в так называемых народных демократиях.

Тарковский интересовался израильской жизнью и как религиозный человек, помышляющий о Святой Земле, и как друг нескольких писателей еврейского происхождения, избравших «историческую родину» и уехавших. Итоги «Шестидневной войны» доставили ему большое удовольствие. Более того, Тарковский приговаривал: «Хоть бы еще там дали израильтяне по арабам!» До того мерзок ему казался Герой Советского Союза Гамаль Абдель Насер, но главное, удар по нему был и ударом по репутации кремлевских товарищей. Правда, позже Тарковский потускнел: «Вцепился Израиль в свои Голаны и больше ничего не видит!» И стало ясно, что искренне симпатизирующий Израилю Тарковский озабочен все-таки более всеобщими, всечеловеческими проблемами. Очевидно, вызывал его уныние непрекращающийся планетарный натиск воинствующего коммунизма. Все же не хотелось думать, что умирать придется при том же режиме, в той же наглухо заверченной и задохшейся консервной банке.

Наступило время публичных дискуссий о традициях и современности. Дряхлеющая партия, изверившаяся в собственной идеологии и утратившая даже ветшающую фразеологию, предоставила трибуну своему заботливо взращенному черносотенному союзнику и возможному наследнику. В ходе этих «дискуссий» с заранее подготовленной аудиторией имевшие неосторожность вовлечься в эти прения «западники», либералы наслушались оскорблений и от «патриотических» ораторов и от публики. Иным предлагали как нерусским уйти из русской культуры. Эфросу – создать «свой» театр... В этой-то обстановке выдвинулся всеохватный прозаик Дмитрий Жуков, писавший сегодня книгу о письменах майя, а назавтра – о протопопе Аввакуме (с чьим творчеством по сему случаю ему надо было срочно ознакомиться). В сущности, он не являлся ни лингвистом, ни историком, а был лишь засветившимся на Западе нашим разведчиком, искавшим себе новое поприще и решившим заняться пока словесностью и общественной деятельностью. Имел успех у «молодогвардейцев». И на одном собрании будущих «заединщиков» живописец Илья Глазунов даже совершил символическую акцию – зачем-то вручил Дмитрию Жукову посмертную маску Ф.М. Достоевского. Вероятно, предполагалась преемственность. Жуков как бы уже объявлялся «великим писателем русской земли». И вот такой человек еще не был членом Союза советских писателей! Вступить он решил как переводчик с английского и переводные свои труды отдал в приемную комиссию. Рецензентом была назначена Татьяна Алексеевна, которая никакого понятия о Дмитрии Жукове не имела, но решительно отвергла его продукцию как недоброкачественную и непрофессиональную. Это вызвало взрыв злобы. К Тарковскому в ЦДЛ подбежал какой-то верзила с руками-кувалдами и яростно загомонил: «Так вот как... Мы думали, что вы – великий русский поэт, а вы – синагогальный служка!» Бедный Тарковский только хлопал глазами и озирался, не понимая, кто это и чего от него хочет. Никогда он не видел таких жутких людей и не желал бы видеть! А был это Дмитрий Жуков, предполагавший, конечно, что ничего не делается спроста, что Тарковские (ну, разумеется, «муж и жена – одна сатана»!) знают, что делают, что они – его идейные ненавистники и проявившие себя жидомасоны. А в Союз писателей Жуков естественно ступил, легко перешагнув через препоны и преграды. Очевидно, и в самом деле в «патриотическом» кругу решили пересмотреть отношение к Тарковскому, ранее изучающе-благоприятное. Он ведь вполне мог бы пригодиться на роль «хранителя священного огня» классики. Но теперь в статье Вадима Кожинова был объявлен эпигоном модернизма. Тарковский, обычно презиравший всяческую газетно-журнальную полемику, всю кухню советской критики, кажется, на сей раз был задет. Хотя допускаю, что громкое на собраниях и сходках имя Кожинова услышал только в связи с этой изничтожающей статьей. В те дни в одном застолье он с улыбкой оглядел меня и почему-то сказал, обращаясь к присутствующим: «Вот – Миша! Он никогда не станет каким-нибудь Кожиновым!»

Итоги «Шестидневной войны»

доставили ему большое удовольствие.

Более того, Тарковский приговаривал:

«Хоть бы еще там дали израильтяне по арабам!»

 

...Однажды, придя в гости к Тарковским, я увидел веселую темноволосую темноглазую девочку, немного похожую на ту печальную, которую в потоке сыплющихся самоцветов любил рисовать Врубель, – на дочь еврейского ювелира. «Моя внучка!» – сказал Арсений Александрович. Это была дочь Марины Арсеньевны Тарковской и ее мужа Александра Витальевича Гордона, кинорежиссера, друга Андрея Арсеньевича.

 

 

<< содержание 

 

ЛЕХАИМ - ежемесячный литературно-публицистический журнал и издательство.

 E-mail:   lechaim@lechaim.ru