[<<Содержание] [Архив] ЛЕХАИМ МАЙ 2002 ИЯР 5762 — 5 (121)
«В моем начале мой конец»
Слова, вынесенные в заголовок, принадлежат Томасу Стернсу Элиоту, крупнейшему англоязычному поэту ХХ столетия. Для многих мастеров, которые создали художественный язык этой эпохи, они могли бы стать девизом. Жизнь часто складывалась так, что, в юности покинув родные места – или даже, как Элиот, сменив страну проживания, – они никогда больше туда не возвращались. Да и к чему? Ведь мир, где пробудился и сформировался их гений, более не существовал, от него уцелели одни обломки, которые лишь обостряют боль утраты. Но память оставалась с ними навеки.
Набоков, покинувший Россию двадцатилетним, был вполне искренним, когда писал, обращаясь к ней: «Отвяжись, я тебя умоляю», – и принес великую жертву, отказавшись от ее языка. Но в последней набоковской книге «Смотри, арлекины!» некто по имени Вадим Вадимыч, старый эмигрант, под чужим именем едет в Петербург, ставший Ленинградом. И хотя он это делает как будто бы лишь из любви к крайне рискованным экспериментам, есть, конечно, и другая, намного более сложная мотивация. Надо собственными глазами увидеть магическое пространство, именуемое старой родиной, и, удостоверившись, что от магии там не осталось ничего, оправдать для себя самый главный выбор, который повелел жить на чужбине.
Марк Шагал распрощался с Витебском еще в свою юную пору. Была Москва, потом Париж, Америка и снова Франция, а в город, где ему был знаком каждый закоулок, он больше не наведался ни разу. Но художник Шагал все равно принадлежит этому городу, подсказавшему едва ли не все сквозные шагаловские темы, и самые устойчивые мотивы, и самые поразительные образы. Парящие над его крышами часы, взмывшая в его небо душа, которой придан облик женской фигуры с распущенными волосами, и покосившиеся домики, и лошади на немощеных улицах, и вывески с пляшущими буквами, и шестиконечные звезды над стариками, шествующими в синагогу, – у Шагала все это больше чем воспоминания об истоках. Им создан целый поэтический универсум, не имеющий аналогов в мировом искусстве, и эта художественная вселенная локализована с исключительной точностью и зримостью: город на берегу крохотной Витьбы и полноводной Двины, первые десятилетия минувшего века. Немыслимое, но редкостно органичное смешение культур, обычаев, традиций, будничность, праздничность. Неуловимое, но неотступное предчувствие судьбы, о которой Шагал скажет в одном своем стихотворении 30-х годов: «Дым и зола летят, сгущая тени...»
Он родился в этом городе и свой гений он осознал, всматриваясь в пеструю витебскую жизнь последних лет перед тем, как начнется череда катастроф, пытаясь ее воплотить в рисунках и на полотнах. С самого начала его работы были отмечены синтезом двух враждующих начал: приверженность этой реальности, зачарованность ею – и в то же время постоянное стремление ее преодолеть, взлететь над нею, как взмывают в бесконечное воздушное пространство фигуры на его картинах, навеянных Витебском. Эти полеты, которые, казалось, происходили уже наяву, а не только в безудержно смелой фантазии художника, описывает Белла Шагал, когда возвращается памятью к их первым встречам в какой-то конуре, заменявшей мастерскую. Забыв про принесенные ею цветы, Шагал набрасывается на холст, мелькают кисточки, скачут перед глазами красные, синие, черные брызги. «Ты закружил меня в вихре красок. И вдруг оторвал от земли, и сам оттолкнулся ногой, как будто тебе стало тесно в маленькой комнатушке. Вытянулся, поднялся и поплыл под потолком... Нам хочется на волю, сквозь оконные стекла. Там синее небо, облака зовут нас. Увешанные платками стены кружатся вокруг нас, и кружатся наши головы. Цветущие поля, дома, крыши, дворики, церкви – все плывет под нами...»
Белле было 23 года, когда незадолго до октябрьского переворота она вышла за Шагала замуж, разделив с ним все тяготы и все счастье уготованного ему будущего: увлечение революцией, полуголодную жизнь московского художника-авангардиста в гражданскую войну, эмиграцию, шумный европейский успех, бегство через океан, когда немцы подходили к Парижу. В девичестве она звалась Берта Розенфельд и, хотя происходила из семьи негоциантов, людей глубоко религиозных, а к светской культуре относившихся равнодушно, если не подозрительно, никто бы не назвал убогими ее интеллектуальные интересы. Она училась в Москве на женских курсах, руководимых знаменитым историком В.И. Герье, писала о Достоевском, потом увлеклась театром и стала заниматься в студии, руководимой Станиславским. Мечты о сцене Белле пришлось оставить из-за травмы, которую она получила на репетиции, но числиться только спутницей гения было не по ее характеру.
Она попробовала писать – о старом Витебске, о собственных корнях, о своем детстве. Случилось это уже в эмиграции и не сразу. Мысль взяться за перо пришла после поездки с Шагалом в Вильно в 1935-м. Тогда это была Польша, где антисемитские настроения усиливались буквально с каждым месяцем (писатель Башевис-Зингер, будущий Нобелевский лауреат, в тот же год покинул Варшаву, уехав в Нью-Йорк, чтобы избавиться от чувства поминутного унижения и опасности). Оставалось всего четыре года до трагедии, которую выпало пережить всему восточноевропейскому еврейству. Настроения Шагалов после этого путешествия в край, расположенный поблизости от их родного гнезда, были самые мрачные. Но это совсем не чувствуется на страницах книги, за которую Белла принялась, не очень ясно представляя себе, что из давних воспоминаний в нее войдет и в каком порядке выстроится. Только одно было для нее ясно с первых же минут: писать она будет на идише. Хотя французским она владела совершенно свободно, даже перевела на этот язык шагаловскую автобиографию «Моя жизнь».
Было несколько тетрадей с отрывочными записями и законченными новеллами, в которых оживает город, каким он запомнился Белле с ее детских лет. Эти тетради она увезла в Америку и не расставалась с ними до своего смертного часа. Белла умерла в американском госпитале в 1944-м, Шагал напечатал ее мемуары в Нью-Йорке двумя книжками – в 1945-м и 1947-м и сделал к ним рисунки тушью, дополнив эту серию для французской книги 1973 года, вышедшей в переводе их дочери Иды. Русский перевод Натальи Мавлевич, стилистически безупречный (издательство «Текст», 2001), выполнен с французского издания. Читатель от этого, вероятно, выиграл, потому что повествование Беллы Шагал безыскусно лишь по видимости, а на самом деле представляет собой прозу высокого литературного достоинства. Требовался переводчик, обладающий отточенными профессиональными навыками, которые позволили бы передать эту тонкую игру нюансов, пластику описаний, легкую иронию, острую ностальгию. Русская версия доносит весь многоцветный спектр, в котором у Беллы Шагал воссоздан мир, отделенный от нас уже целым столетием. Это несомненная творческая удача, и все-таки жаль, что перевод, строго говоря, делался с перевода, а не с оригинала. Но что поделать, с оригиналом у нас, похоже, никто бы не справился. Не создано русской традиции перевода с языка, который Шагалы считали для себя родным; за редчайшими исключениями не существует литераторов, действительно свободно им владеющих. И этим косвенно подтверждается, насколько не беспочвенными были опасения Беллы Шагал, что погибает многовековая культура, языком которой был идиш.
Выбрав для своих записей этот язык, она стремилась, насколько могла, как-то противодействовать надвинувшейся угрозе исчезновения культурной традиции, на которой ее воспитывали. Книгу она назвала «Горящие огни» (так названо и русское издание), подразумевая огни, зажигаемые в еврейские религиозные праздники. В доме Розенфельдов правила благочестия соблюдались строго и неукоснительно, а жизнь проходила в молитвах, постах, покаяниях, ликованиях, в том неизменном ритме, который требует возжигания светильников каждую субботу, и в Судный день, в праздники Кущей и Торы, в Хануку, в Пурим и на Пасху. Горит светильник, и должны отступить все злые силы: пройдут любые невзгоды, закончатся все страхи. Девочкой Белла верила в эту мудрость предков, не ведая ни мига сомнения. Она взывает к той же мудрости, делая записи в своих тетрадях, когда уже не существует Польши и танки вермахта на подступах к Парижу, и Витебску вскоре предстоит сделаться укрепленным районом в составе новообразованной территории Остланд.
Время, когда пишутся эти воспоминания, незримо в них присутствует, определяя тональность книги: лирическую и печальную, хотя рассказ идет о счастливой поре детства. Белла была младшим ребенком в большой и житейски благополучной семье витебского торговца-ювелира, который с помощью жены, очень сообразительной в коммерческих делах, стал богатым человеком, владельцем четырех лавок – в революцию все его достояние пропало. Реб Шмуль-Ноах был человеком твердых религиозных верований, воспитывался в ешиве, считался видным талмудистом. В Шабос он всегда приходил из синагоги самым последним, и Башечке, остававшейся дома за столом с подсвечниками, даже много лет спустя ясно виделась картина, которую ей так часто описывали братья: тишина в пустом храме, тщедушный шамес у столика с толстыми фолиантами и папа – раскачиваясь из стороны в сторону, он молится с закрытыми глазами, а вокруг трепещут тихо пропетые стихи.
Дома в субботний вечер «все легкое, благостное, умытое, как после дождя». Следует омовение рук из тяжелого медного кувшина, протяжный речитатив над вином, читают кидуш. От блюда с фаршированной рыбой доносятся острые запахи лука и перца. Мальчишки шушукаются о том, что дядя Бере ужасно брызгается слюной, а Шмоне-эсре, Восемнадцать благословений, прочли так, словно спешат на пожар. Отец покрикивает на них: «Тише! Что за возня!» Для него самого Шабос священен, он способен часами обсуждать, верно ли поняли сыновья слова раввина, толковавшего слово пророков.
Разумеется, он убежден, что этот порядок жизни – честная и прибыльная торговля, жесткая семейная иерархия, неприкосновенные заветы, неуклонно исполняемые обряды и ритуалы – установлен до скончания века. На самом деле мир, который ему кажется таким прочным, доживает свои последние годы. Сыновья уедут из Витебска учиться – кто в Скопин под Рязанью, кто в Петербург, кто в Женеву. Дочь Анна станет социал-демократкой, ее мужа, видного большевика, репрессируют в 1930-м. А Башечка встретит Шагала, крепкого, широкоплечего, с острыми зубами, которые словно впиваются в собеседника, с шевелюрой, несущей его, как крылья.
Говорили, что он ужасно беден, у него нет своего угла, картины он пишет, устроившись на печке рядом с кадками и курами, и домашние боятся, как бы он ее не перепачкал красками. Над его живописью все смеются, сестры протирают пол тряпками, которые он испортил своей мазней. Он похож то на дикого зверя, то на светлого ангела, и для него ничего в мире не существует, кроме занятия, в котором ему видится призвание. Когда они первый раз встретились в доме подруги, дочери витебского врача, Шагал уснул на кожаном диване, который предназначался для пациентов: видно, был вымотан до предела. Тея Брахман, познакомившая их, все твердила: такой несчастный, надо его спасать.
Однако несчастным он себя вовсе не ощущал, рано почувствовав, какой огромный талант ему отпущен. Белла была одной из первых, кто это понял, кто поверил в Шагала безоговорочно и навсегда. Она стала его великой любовью, его музой и опорой. Есть послесловие Шагала к «Горящим огням», он пишет: «Долгие годы ее любовь освещала все, что я делал», и «Все покрылось тьмой» в тот сентябрьский день 1944 года, когда Белла покинула этот мир.
Соединяя с ним свою судьбу, она многое меняла в привычном с детства укладе, и родители, конечно, должны были печалиться: ничего основательного, впереди какая-то смутная богемная жизнь и, очень вероятно, нищета, уж не говоря о том, что для Шагала, по первому впечатлению, мало что значили ценности, священные в доме Розенфельдов. Вспоминая свою новую родню, Шагал в «Моей жизни» отзывается о ней довольно пренебрежительно: они «только и знали, что молиться с утра до ночи».
Белла всего на один год пережила свою мать, и наверно, до Фриды Левьянт-Розенфельд должны были доходить вести о мировой славе, которой добился ее зять, внушавший столько опасений витебским обитателям. Но эти триумфы свершались где-то бесконечно далеко от бывшей гостиницы «Брози», во дворе которой, соседствуя с фотоателье Маковского и кондитерской «Жан-Альбер», когда-то стоял ювелирный магазин ревностного хасида Шмуля-Ноаха. Да почти ничего и не сохранилось после революции от этого квартала, от окружения и атмосферы, в какой выросла Башечка, общая любимица, выбравшая для себя совсем не тот путь, что предназначался девочке из добропорядочной и крепкой еврейской семьи.
Последняя главка ее воспоминаний называется «Поезд». В детстве Белла была убеждена, что ее город – это крайняя точка мира, который и начинается, и завершается на витебской платформе. И вдруг пришло страшное чувство, что состав, скрывшийся за горизонтом, никогда не вернется, а без тех, кто рыдал в окнах вагонов, платочками подавая последнюю о себе весть плачущим на перроне, все опустело: только деревья остались, и по-прежнему «парят над крышами их воздетые руки». Город сделался и реальным, и призрачным – в точности, как на картинах Шагала. Он видится покинутым домом, как будто и вправду уехал весь, до последнего человека.
Эти страницы написаны, когда еще никто не знал, что в Витебске, освобожденном от немцев за полтора месяца до смерти Беллы, будет насчитываться всего 118 жителей, а от еврейского Витебска не останется ничего. Но необъяснимое ощущение потери, которую нельзя возместить, тот страх, что охватил совсем юную Беллу, когда она провожала брата в его свадебное путешествие и вернулась домой «словно с похорон», – все это не обмануло. И годы спустя она взялась за перо, чтобы вопреки беспощадной истории, наперекор всем физическим законам продолжал существовать уже не существующий мир, где были совсем особенные «люди, вещи, пейзажи, еврейские праздники, цветы», особая душа, особый язык, уникальное «марево красок», как пишет в послесловии к ее книге Шагал.
Краски играют и переливаются на страницах этого непритязательного рассказа, придавая необыкновенную выразительность самым обычным эпизодам – описаниям уроков со стареньким ребе, которого так любили морочить и дразнить непоседливые дети почтенного ювелира, прогулки на санях, когда дети получали от отца по гривеннику в праздник, посещения бани, пасхального обеда, визита ряженых на Пурим. Белла Шагал не стремится ни обобщать, ни поучать, она просто восстанавливает жизнь, которой больше нет. Это сделано ею талантливо и артистично, а шагаловские рисунки тушью – их 68 – дополняют повествование настолько яркими образами, что мысль о победе над законом исчезновения начинает восприниматься не как метафора, а как бесспорная достоверность. Она и была достоверностью для Шагала, для Беллы, веривших, что все возвращается к исходной точке, к тому началу, которым для них обоих был Витебск, язык предков, еврейская душа, неистребимая, каким бы чудовищным испытаниям ее ни подвергала реальная история во времена, когда им выпало жить.
Алексей Зверев
ЛЕХАИМ - ежемесячный литературно-публицистический журнал и издательство.
E-mail: lechaim@lechaim.ru