[<<Содержание] [Архив] ЛЕХАИМ ЯНВАРЬ 2002 ТЕВЕС 5762 — 1 (117)
Из предисловиЯ к застрЯвшему сборнику
Марлен Кораллов
Еще до прощания в Центральном доме литераторов и на кладбище – при первой же вести о смерти Разгона возникла уверенность: «Мемориал» обязан откликнуться на уход старого зэка.
Лев Разгон стоял у истоков общества, но в отличие от других энтузиастов, поначалу рванувшихся в почетный «сахаровский» Совет, не изменял своей позиции.
Вступив в Третье тысячелетие, отчетливо сознаешь, что поколения лагерников предвоенных наборов исчерпаны до конца. Вроде бы вчера на Ваганьковском хоронили Анастасию Цветаеву. Вслед за ней на Троекуровском – Олега Волкова. В Санкт-Петербурге – Дмитрия Лихачева... Теперь на Востряковском, рядом с женою, тоже старой зэчкой Ревеккою Берг покоится Лев Эммануилович Разгон. Приходится думать, что он – последний в ряду «тридцатников», осиливших трагическое столетие.
В дни прощания казалось, что составить сборник и включить его в серию «мемориальных» изданий особого труда не составит. Первая наша встреча выпадает на осень 1955-го, на девятый вал негаданного «реабилитанса». Место встречи – квартира (само собой, коммунальная) Евгения Гнедина в Петроверигском переулке... Рядом с «Историчкой». Солагерник Разгона, узник Сухановской тюрьмы, а до Лубянки и Сухановки – заведующий отделом печати в литвиновском МИДе, Евгений Гнедин обрел московскую свободу одновременно с нами, с единицами и десятками из миллионов, сложивших кости в ГУЛАГе. Значит, жизнь Разгона на протяжении почти полувека перед глазами, значит, для сборника нет преград? Как бы не так.
Первая осечка случилась в РГАЛИ – Российском госархиве литературы и искусства. Незадолго до смерти Разгон сдал в РГАЛИ ящики рукописей, корреспонденцию. По характеру своего дарования и мотивам цензурным писатель, как и многие из его собратий по цеху, чувствовал себя в эпистолярном жанре раскованней, чем в текстах, предназначенных для печати. Ящики с архивом Разгона по сей день не разобраны. И когда до них дойдет очередь – дело темное. Сотрудников в РГАЛИ недостает, зарплата жалкая. А до того счастливого часа, когда архив пройдет научную обработку, материалы его не подлежат публикации. Первоначальный замысел книги пришлось круто менять.
Вторая осечка случилась в Бутырке.
Года за два до смерти Разгон подарил родному узилищу часть библиотеки. Возможно – с пометками на полях прочитанного. Добросовестному биографу не грех бы и полистать, если бдительный цензор не углядит в пометках крамолы. Однако тащиться в Бутырку добровольно? Ходить по инстанциям да хлопотать о санкциях? Слуга покорный.
В третьей, и самой неожиданной осечке повинны мемуаристы. Среди обширнейшего круга знакомых Разгона сколько угодно умеющих держать перышко. И, на мой взгляд, обязанных почтить память усопшего... Обещания давали все, кому дозвонился.
Но одно дело – широко известный Разгон, который бывал интересен, приятен, полезен, и совсем другое – ушедший в небытие. Быстрое забвение вошло у нас в закон.
Признаюсь, иным я звонил повторно и в третий, кому-то в четвертый раз. Но в пятый? Разгон бы тоже не вымаливал подаяние. Да и места в сборниках, как земли на городских кладбищах, обычно не хватает.
Вывод напрашивается. Академически подготовленный сборник – дело историков литературы, редко склонных спешить; дело будущего, боюсь, весьма отдаленного. Достоевский ждал полного собрания сочинений сотню лет; Толстой и сейчас терпеливо ждет.
Посильная задача, следовательно, скромна. Наметить контуры личности, обозначить пунктиром развитие писателя. Задача скромна, но выяснилось, что и она сложнее, чем думалось поначалу. Достаточно раскрыть биографический словарь – «Русские писатели XX века» (М.: Большая российская энциклопедия, 2000). Главным редактором и составителем словаря числится П.А. Николаев. Не место подбирать здесь букет энциклопедических ошибок. Цветочки его уже отмечены рецензентами «Известий», «Литературной газеты», «Нового времени», «Знамени». Выскажу только недоумение. В словаре удостоена внимания масса писателей, чье место – среди «мировых неизвестностей» или в толпе известных всем и каждому бездарей и мракобесов, – Лев Разгон не упомянут.
Случайный просчет? Но составитель словаря – член-корреспондент РАН – не имел права не понимать, что лагерно-тюремная тема в российской словесности драматичнейшего столетия имеет значение первостепенное.
В изящно-строгую антологию – «Написано в тюрьме. XX век. Россия», вышедшую тоже в 2000 году, Владимир Корнилов по причинам техническим включил лишь 83 имени. Перечислю малую часть избранных: Максим Горький, Владимир Маяковский, Николай Гумилев, Николай Клюев, Анна Баркова, Осип Мандельштам, Николай Заболоцкий, Юрий Домбровский, Наум Коржавин, Юрий Давыдов, Анатолий Жигулин, Ярослав Смеляков, Даниил Андреев, Иосиф Бродский, Юлий Даниэль...
Вот он – литературный отсвет судеб России XX века.
Подчеркну: Разгон удостаивался почетнейших наград и премий на Родине и за ее рубежами. Об изобилии пятибалльных откликов на его прозу говорить здесь нет нужды; некоторая доля их представлена в сборнике. Но по мотивам, надеюсь, понятным немыслимо было бы поместить рядом отклики сугубо враждебные. Между тем, без них не обходилось.
Не хочу останавливаться на давних страницах «Нашего современника» и газеты «День», преобразившейся в «Завтра». Странички рождались темно-желтые, коричневатые. Прощаю дальтоников, коль скоро время их подлечило. Быстротечное, оно подтвердит справедливую оценку послезавтра. Но полагаю необходимым задержаться на продукции свежей, в своем роде образцовой – на брошюре А. Антонова-Овсеенко «Портрет обывателя».
Есть у брошюры подзаголовок: «Сергей Ковалев в собственном соку». Издана она, как и словарь П. Николаева, на исходе ушедшего года. Однако издательство, тираж, выходные данные хранятся под секретом. С чего бы? Разве никто не оплачивал труд автора, печатников? До меня брошюра дошла по той причине, что в Государственной Думе ею снабжали любого, кто соглашался взять ее в руки. Полное бескорыстие.
Пламень сердца и накал пера Антона А.-О., видимо, обдавал читателей. Наверное, в первую очередь лично знакомых с автором и главным героем его труда.
Вновь подчеркиваю: не собираюсь защищать «обывателя», проваренного в антоновском соку. Замечу лишь, что ждать нынче святости от кого угодно по меньшей мере наивно. В любой из христианнейших обителей при особом желании наскрести грехов не составляет труда. Мы обречены еще долго носить на себе печать совковости. Но это не означает, что, отвергая роль защитника, следует уклоняться от навязанной полемики.
Спору нет, молчание бывает лучшей формой отповеди. Ведь совсем нередко молчание воспринимается как поведение страуса, прячущего голову в песок. Как отступление перед будто бы грозным воином, не озабоченным поиском истины, но ее откуда-то знающим. Предпочитаю полемику.
Встретиться с кирюхой по лагерной судьбе, с Антоном А.-О., я имел честь в ту же эпоху «позднего реабилитанса», когда познакомился с Разгоном. И тогда же убедился, что резервы души вчерашнего зэка неисчерпаемы. Их доставало на ненависть к Усатому, к Лаврентию Берии и Ко, к знакомым дальним и близким, к собственным родичам. Достается в брошюре всем подряд: журналистке Евгении Альбац, председателю Российского отделения Международной правозащитной ассамблеи Виктору Булгакову, членам редакционной коллегии «Мемориала» Александру Даниэлю, Ларисе Ереминой, Татьяне Касаткиной и поистине «мн. др.».
Да, безусловно, при демократии Антон А.-О. вправе иметь самобытный взгляд на кого и на что угодно. И все же странно: отчего старинный приятель категорически не замечает, что со времени учредительного съезда «Мемориала» одно лишь московское отделение общества выпустило добрую сотню книг, среди которых шестисотстраничный справочник «Система исправительно-трудовых лагерей в СССР (1923–1960)»; пятисотстраничный – «Кто руководил НКВД. 1934–1941». Выпустил фундаментальные труды, в которых списки тех, чьи кости и прах на Донском кладбище, в Бутовском захоронении, в подмосковном имении Ягоды «Коммунарка»... Выпустил репортажи правозащитников о событиях в Абхазии, Армении, Дагестане, Чечне... Великолепный том писем и стихов Юлия Даниэля из лагерей и Владимирской тюрьмы – энциклопедия романтического периода диссидентства...
Не укладывается в сознании, как хватает у Антона отваги клеймить входящий в «Мемориал» центр «Сострадание»...
Вопросы сплошь риторические. Право, опустил бы я эту риторику, если бы Антон А.-О. не оскорблял памяти Разгона.
На странице 17 речь в брошюре идет о «дежурном ветеране», посмевшем напомнить делегатам конференции, посвященной десятилетию «Мемориала», о годах массовых репрессий. По Антону А.-О. получается, что живым пора забывать о мертвых? «Только ему, сотруднику карательных органов, дано пожалеть жертв террора»...
На странице 23-й речь вновь идет о «дежурном» каторжанине... И на следующей странице утверждается: «в устах бывшего сотрудника НКВД и лагерного нарядчика» непростителен панегирик, обретающий по этой причине «особое значение».
Антон А.-О. не следует нравственно-мудрому правилу древних римлян: «О мертвых или хорошо, или ничего».
Грозный сын грозного прокурора игнорирует, что на конференции выступал именно ветеран, а не зеленый новобранец. Презрительная добавка «дежурный», по сути дела, означает «действующий», сохранивший энергию, чувство гражданского долга.
Коль скоро «дежурный» вновь и вновь напоминает о трагедии народа, отчего бы не выразить с оратором солидарность?
Игра в брошюре идет краплеными картами.
Если Разгон не жертва, почему жертва Антон А.-О.? Если логически неопровержимо, что каждый доходяга, терявший силы и жизнь в «истребительно-трудовых» лагерях, является сотрудником карательных органов. В том числе, разумеется, и Антон А.-О. Сумел же он избавиться от «общих работ» на строительстве железной дороги и коротать срок в труппе арестантско-вольного разъездного театра в Абези.
Не был Разгон «каторжанином». Каторгу ввели в 1943 году, когда армия повернула на запад и шла расчистка освобожденных территорий от старост, полицаев, словом, от «прислужников оккупантов». К тому времени Разгон уже отбыл свой первый срок, а второй получил в 48-м при другой расчистке.
Нормировщик Разгон умно и упорно спасал зэков от безумия системы, разработанной не для успехов производственно-трудовых, а для добивания тружеников... Как ни странно, интересы рабов и господ кое в чем совпадали. От низовых начальников требовалось посылать «наверх», в высокие инстанции, рапорты победоносные. Следовательно, всем очевидную чудовищную «туфту», липу. Разгон посылал без сведения концов с концами: в заведомо неисполнимых планах «премблюдо» голодным рабам не улыбалось. Грозила штрафная пайка.
Соликамск. 6 июля 1955 год. На второй день свободы.
В рассказах Разгона раскрывается механика трудовых достижений. Каждый опытный зэк поэтому не клеймит каждого «придурка», а тщательно взвешивает, когда и где он сидел, чем оплачивал блатное свое местечко в хлеборезке, санчасти, самодеятельности... Предварительно разбирается, каким на данном лагпункте был тогда, именно в тот сезон, под командой того «гражданина начальника» расклад всегда противодействующих сил.
Не вникая в детали лагбытия, дешевые трепачи получили бы право зачеркивать «Архипелаг ГУЛАГ»: ведь автор его полсрока «кантовался» библиотекарем в шараге, а остаток срока – бригадиром в Экибастусе. И выкидывать из обоймы «Крутой маршрут»: от колымской голодухи и стужи Евгению Гинзбург спасла работа в арестантской больнице на Беличьей. Списывать в отходы отечественной поэзии Варлама Шаламова, который там же, в больнице на Беличьей, вернулся к жизни благодаря покровителям: врачу-вольняшке Нине Савоевой, медбрату из арестантского персонала, позднее ее мужу Борису Лесняку. Они осчастливили сына вологодского священника, битого ворьем поклонника Пастернака, не раз помиравшего под нарами Варлама Шаламова высокой должностью культорга.
Не могу спорить: до ежовщины одаренный, привлекательный Левушка Разгон вступил в самую что ни на есть близкую связь с органами, женившись на дочери Глеба Бокия – крупного чекиста, еще в пору своей петербургско-студенческой юности подпольщика, борца на баррикадах Пятого года. При Николае II Бокий 12 раз подвергался арестам. После октябрьских дней 17-го, конечно, участвовал в гражданской войне. При Дзержинском, Менжинском занимал особо ответственные посты в самом грозном из ведомств... Расстрелян в 1937-м. Реабилитирован в 1956-м.
Оправдание столь же запоздалое и оскорбительно-равнодушное, сколь преступны были расстрелы, подчиняется, как видно, высшему для нас закону – Закону Штурмовщины. Под него попала и дочь Бокия, жена Разгона, погибшая на первых же верстах арестантского этапа.
По мнению тех, кому приятней наклеивать ярлыки, чем разгребать завалы истории, не отшатываясь от ее водоворотов, женитьба Разгона – криминал бесспорный. Соглашусь при условии: ежели, предъявляя счет, наклейщики ярлыков отважатся на самокритику.
Резко ли отличается от Глеба Ивановича Бокия Владимир Андреевич Антонов-Овсеенко, подхваченный русским бунтом в 1901-м, возглавивший, как уверяют учебники, штурм Зимнего, а после гражданской учинивший – в ряду с Тухачевским – разгром «антоновщины» (прошу извинить за нечаянную игру ярлыками).
В годы отнюдь не вегетарианские начальник управления РВС СССР Владимир А.-О. становится прокурором РСФСР, не менее пламенным, чем Крыленко и Вышинский. В период сражений республиканцев и франкистов в Испании – сталинским полпредом в Барселоне...
Через 20 лет после ареста и расстрела Владимир А.-О. получает реабилитацию.
С точки зрения истории добрый Лев и злой Антон – близнецы, единокровные братья, чьи пути резко разошлись. Оба они – соучастники одной эпохи, обещавшей лучезарные дали. Предъявлять счет одному означает предъявлять счет другому.
Держа нос по ветру, шустрые историки и ушлые публицисты сегодня с чувством полного превосходства клеймят отцов и дедов, отталкивают локтями старших братьев-шестидесятников; как же-с, конкуренты! Читают проповедь всем заблудшим поколениям русской интеллигенции, будто сами исполнили свой гражданский долг, уберегли Россию, остановили на краю пропасти.
Справедливости ради позволю себе экскурс для старшеклассников. Если не тревожить прах Мюнцера и Кромвеля, то жажда разрыва со «старым режимом» охватывала Европу с конца XVIII столетия. В начале XIX века к свободе рванулись Испания, Португалия, Греция, Польша... Российские победители Наполеона вышли на Сенатскую площадь.
Не берусь судить, как преподносит сегодня школа сюжеты о петрашевцах, народовольцах, эсерах. Непреложен, однако, факт: имперская власть не желает осознавать, что с трибуны конвента Робеспьер ввел равноправие еще в 1791-м.
Начитавшийся книжек санкюлот из белорусского местечка, Разгон, конечно, лишь с радужными надеждами мог воспринять крах обанкротившейся нравственно политико-социальной имперской власти. Ни кадеты, ни монархисты, никто не прощал тогда самодержавию его постыдно-бездарное поражение в русско-японской войне, в мировой бойне.
Лучи взошедшего над Россией багрового, с кровавым отсветом, солнца казались розовыми массам людей более умудренных, чем пацаны вроде Разгона. Вскоре не безутешные три сестры, а тридцать три, пускай сопливых еще тогда, богатыря в каждом из медвежьих углов России устремились в Москву, в Москву, в Москву...
Через двадцать и тридцать лет дорогая столица опять им снилась, но уже на нарах. Через сорок лет, когда огаркам так ярко горевших юношей надеяться стало невмоготу, чудо воскрешения свершилось.
Осенью истекшего года Рада Полищук издала небольшую книжку – «С Разгоном о Разгоне. Беседы, раздумья, воспоминания». Книжка подоспела к первой годовщине смерти, что, естественно, наложило на нее особую печать. Выход книги в Минске, в Белоруссии – факт вдвойне отрадный. Разгон был вовсе не избалован московскими изданиями. Запад проявлял к писателю больше внимания, чем Отечество, слишком быстро уставшее перелистывать трагические страницы своего прошлого.
Знакомство Рады Полищук с героем книги состоялось лет за восемь до его смерти, когда над Разгоном и патриархами ГУЛАГа уже проглядывался ореол мучеников. Поздняя встреча оказалась в некоем смысле к лучшему. Собеседница знакомилась с итогами осознанного опыта. Ее отношение к Учителю, к Мудрецу коленопреклоненно. Не грех, что взятые у него интервью и диалоги обретают сладковатый привкус. Есть ли грех в том, что мужской взгляд построже?
При знакомстве у Евгения Гнедина Разгон предстал передо мной вовсе не как высший авторитет.
Родство с Бокием, определившее до ареста круг общения, дружба с Андреем Свердловым, учинявшим безжалостные допросы Анне Бухариной, в ту пору ореола вокруг Разгона не создавали. Да и люди, отбывавшие срок не в конторе нарядчика, а по бурам и карцерам, по закрыткам и штрафнякам, в памяти моего сердца занимали больше места. К тому же московские дебюты у возвратившихся из зоны не могли не обретать конформистской окраски. Реабилитация Разгона предполагала его восстановление в партии. Оно давало пропуск к штатным должностям, облегчало получение литературных заказов. Позднее – вступление в Союз писателей.
Непросто было сделать эффектный жест, отказавшись от партийности. Тем более, что партийность не объяснялась лишь осторожно-шкурными соображениями. Ведь повинная партия начала возвращать прокаженным пуды равноправия. Приоткрывала им двери в те запретные сферы, где вчерашние рабы могли осуществляться как личности. Чудо реабилитации доказывало, что перемены возможны в рамках системы.
Быть может, литератор Лев Копелев вернул обретенный вновь партбилет? Или технари, избиравшие иную, чем Копелев, колею?
Нет резона нынче утаивать, что молодая жена члена ЦК державной компартии Павла Аксенова вовсе не осуждала троцкистов и прочих фрондеров: они платили высокую цену за свои убеждения. С кровью уступили позиции Демагогу и Деспоту. В лагере Евгения Гинзбург под влиянием нового опыта и замечательного медика Вальтера, человека истинной культуры, до конца излечилась от большевизма. Перешла в католичество. Оказавшись на свободе, решилась писать «Крутой маршрут». И как раз поэтому печальный его вариант посвятила XX съезду, Хрущеву. Не помню дату, когда сняла посвящение. Под псевдонимами и, бывало, под именами своих друзей опальная знаменитость («Крутой маршрут» покорил Европу, Японию, англоязычный мир) подрабатывала рецензиями в журналах. Посещала партсобрания в ЖЭКе, отсчитывала взносы.
Так что же, корить за постыдный конформизм, забыв о стойкости, проявленной на следствии, о годах разлуки с осиротевшим сыном? Единственным, прилетевшим, когда улыбнулась фортуна, на Колыму: старший, Алеша, погиб на фронте, Павел Аксенов отбывал срок в лагерях. Так что, сбросить со счетов, что непутевый Васька после первых же своих повестей стал лидером молодой прозы?
Сдав партбилет, Евгения Гинзбург поставила бы под удар работу над продолжением «Крутого маршрута». Бросила бы густую тень на чудом пробившийся к свету талант сына, добила бы подорванное в тюрьмах, зонах, ссылках собственное здоровье. Париж стоил мессы, а «Крутой маршрут» – скуки на партсобрании.
И еще параллель. Сыну заклейменного ренегата Парвуса Евгению Гнедину надо было дописать «Катастрофу», издать ее с предисловием академика Сахарова в Амстердаме, а Льву Разгону обрести славу, прежде чем пробил час, когда оба они, солагерники, отказались от членства в КПСС.
Да, делая первые глотки московской свободы, Разгон, говоря мягко, проявлял осмотрительность. Передо мною перечень его публикаций, по доброте души показанный сотрудниками РГАЛИ. Опись меня поразила. Листая ее, я убеждался, что на пороге шестидесятых и в более поздние годы знал лишь надводную часть айсберга. Семь восьмых оставались под водой. Истовый труженик по школе всей жизни, Разгон не позволял себе перекуров. Об этом свидетельствуют не только заголовки его статей, брошюр, предисловий, рецензий, но творческие заявки, трудовые соглашения, выписки из постановлений секретариата Союза писателей, блокноты с набросками, машинописные копии рукописей с исправлениями, добавлениями, наконец, почетные грамоты...
Не знаю, какой частью многостраничной описи позволительно отяжелить эти заметки. Не ведаю, надо ли переписывать заголовки, коль скоро сами тексты остаются недоступными. Надежда разве что на будущих диссидентов. Не исключено, что у них когда-нибудь найдется время, чтобы оценить по заслугам, к примеру, «Волшебство популяризатора», очерки об академиках Ферсмане, Тимирязеве, об историческом романисте Яне, о писателях Дубове и Коринце, рецензии на книги Б. Агапова, А. Аграновского, В. Бианки, Л. Кассиля, Л. Квитко, Н. Носова, А. Рубакина, А. Шарова...
Если бы сегодня отыскался энтузиаст, которому предоставили бы возможность дельно прокомментировать и выпустить в свет письма Разгону Александры Бруштейн, Марка Галлая, Василия Гроссмана, Евгения Шварца, Бориса Слуцкого, Эммануила Казакевича, Виктора Некрасова, Самуила Маршака, Юрия Болдырева, Леонида Лиходеева, Ефима Эткинда, Лидии Чуковской.., полагаю, книга завоевала бы успех.
Впрочем, уверенности в сенсационном успехе нет. Какой бы откровенной ни показалась книга читателю, проницательный, он вряд ли избавился бы от подозрения, что старый зэк в письмах своих раскалывался не до конца. Уроки пройденных «за колючкой» университетов добросовестные ученики не забывали. Насчет тайны переписки даже в эпоху гласности Разгон едва ли заблуждался. Между тем время стремительно и жадно. Избалованное, оно уже требует не только правды, но непременно всей правды.
А вот накось, сердечное, выкуси.
Начитавшись мемуаристов, без зазрения совести излагающих свои разговоры с «друзьями» так, будто они, разговоры эти, велись под стенограмму, и стенограмма спустя полвека сохранилась, я предпочитаю воспоминания без устных цитат, без приписок. В лучшем случае мемуарист способен обозначить ход мыслей. Настрой собеседника. Попытаюсь.
Странно, но крупных принципиально-идейных расхождений вспомнить не могу. О чем могла идти полемика? О том, что развенчание культа личности, сначала робкое, но открывшее путь на волю миллионам, явилось одновременно важнейшим шагом к спасению экономически, политически задыхавшейся в сталинских тисках России? Где же тут предмет для полемики?
Мог ли идти спор о том, что, оставаясь сталинистом по хватке-ухватке, Хрущев вел жестокую борьбу с Молотовым, Маленковым, Кагановичем, с примкнувшим к ним Шепиловым? Что сумел наломать дров в искусстве, в реформе армии, в сельском хозяйстве, доводя его до тотальной кукурузы?
После восшествия на трон Брежнева и начала упорных, однако, оглядчивых попыток отбеливать Сталина антикультовая позиция Льва Разгона – так же как большинства людей мыслящих и помнящих про «великие переломы» – стала цементироваться. Обретать новую жесткость – вместе с тревогой и гневом.
Настойчиво, упорно, боюсь сказать, декларативно обещает Разгон приятелям: не пропущу 5 марта. Опять клянется: 5-го напьюсь обязательно.
Как правило, мартовские встречи устраивались у Мишки. «Мишка» – солагерница Разгона, которого другой зэк – Наум Славуцкий, начинавший свой срок еще в СЛОНе (в Соловецких лагерях особого назначения), спас от общих работ: вырастил как нормировщика. «Мишка» – партийный псевдоним Вильгельмины Германовны Мюллер, урожденной Магидсон.
Сколько раз при мне задавали Мишке вопрос: «отчего же ты не пишешь мемуары?» И получали в ответ сдержанную улыбку. Были у Мишеньки мотивы уходить в «глухую молчанку». Следовательно, и у меня не было мотивов заговорить. Но не в очень давний и не очень веселый час я услышал просьбу из тех, что весомее, чем приказ. «Если выдастся подходящий случай и будет желание, оглянись назад. Найдешь же там кое-что занятное. Приятное для Мишки и для тех, кто жив пока из старой компании. Насчет остальных – не знаю».
Предвижу упрек: в жанре предисловий вставные новеллы незаконны. Что ж, нарушу закон. Не в первый раз. А вдруг пойдет на пользу делу?
Владевшая четырьмя языками, знавшая Европу не только по фильмам, Мишка выросла в семье весьма состоятельных рижан. Воспитывалась гувернантками, боннами, посещала лицей, доступ в который получали отпрыски социально-весомых фамилий. И все же в Мишке не угадывалась избалованная в детстве неженка. На духовном ее становлении сказывалось влияние брата, увлекшегося идеей справедливости и обнаученной мечтою о ней марксизма. Против воли отца дочь погрузилась в волны политической жизни.
Окончив лицей – пока еще не Мишка, а Вильгельмина – трудится в советском торгпредстве, а в 1927 году переезжает в «эпицентр революции». Дядюшка – известнейший социал-демократ меньшевистского толка – Александр Мартынов – привлек племянницу к работе в Коминтерне. Она обратила на себя внимание людей незаурядных. Среди них – Георгий Димитров, Пальмиро Тольятти. Ее переводят в берлинское представительство Коминтерна. Здесь Мишенька становится женою Курта Мюллера, игравшего заметную роль в Веймарской республике. Председатель Коммунистического союза Германии и его друзья – Эрнст Тельман, Вильгельм Пик – видели в русской революции образец для подражания, событие всемирного масштаба.
В 1931-м Курт Мюллер уже кандидат в члены президиума исполкома Коминтерна. Мишка вновь в Москве. Теперь она живет не у дяди в доме на улице Грановского, а в отеле «Люкс» – тоже для избранных. На огонек в номер к молодой чете заглядывают многие (слишком многие?) друзья, чтобы поспорить о проблемах стремительно и грозно накаляющейся эпохи.
Утверждающийся как в России, так и в немецком рабочем движении диктат Сталина, не представляется, однако, Курту долгожданным итогом сражений, начатых в теории и на практике Марксом, Энгельсом, первыми поколениями марксистов. Постепенно расхождения с приверженцами капризных догматов Москвы становятся у Мюллера глубже. Пока еще корректным по форме результатом 12-го пленума Коминтерна, заседавшего с 12 августа по 15 сентября 1932 года, оказывается ссылка Мюллера в Горький. Речь шла, разумеется, не о том, чтобы бывший кандидат в члены президиума проложил дорогу академику Сахарову. Почетное направление на стройку гигантского автозавода выражало надежду президиума, что молодой еще партиец сольется с рабочими массами, выправит свою идейную линию.
Вместе с мужем отправилась в Горький и Мишка – теперь сотрудник химической лаборатории.
1933-й. Властью над Германией овладевает Гитлер. Остро нужны подпольщики для борьбы с наци. Но где подполье, там и предатели. Вскоре Курт Мюллер схвачен гестапо. Приговорен к шести годам заключения. Брошен в одиночку тюрьмы Кассель-Вельхайден. Переведен в концлагерь Заксенхаузен. Освобожден войсками союзников в 1945-м.
10 марта 1936 года Мишку дождалась, наконец, Лубянка. Кстати сказать, расположенная не дальше от Кремля, чем корпуса на улице Грановского, чем отель «Люкс». Злонамеренной троцкистке, жаждавшей убить товарища Сталина, и шпионке, работавшей на Гитлера, госбезопасность словно подбрасывала превосходнейшие возможности. Непостижимо, отчего никто из обитателей номеров в отеле «Люкс» или камер на Лубянке ими не воспользовался.
На хрущевском переломе 1956 года лагерно-сыльный стаж Мишеньки вдвое превышал стаж Курта. Не стоит сбрасывать со счетов и привходящие обстоятельства. На Дальнем Севере, где зимою температура порой опускалась ниже 50, наш климат не уступал европейскому, как ни крути, гнилостно-буржуазному.
Повторю: и Мишку, и Разгона спас Наум Славуцкий. У него хватило трезвости, отбыв срок, не рваться на юг, где ждали родные и теплые места, а застрять там, где вышел из зоны. Вероятность получения второго срока здесь сокращалась.
По советским законам брак с Мюллером считался давно расторгнутым. Интернета и факса, которые могли бы связать сталинский лагерь с гестаповским застенком, явно недоставало. Вмешался Его Величество Случай. Он подсказал, что Курт Мюллер – вновь политический деятель высокого полета, депутат – и по-прежнему не сторонник сталинского диктата.
Приглашенный из Бонна в Восточный Берлин для обсуждения глубоких вопросов теории и практики Курт опять арестован. Глава «штази» Эрих Мильке допрашивает его лично. С гестаповским пристрастием, поскольку сложилось мнение: авторитетнейший Курт Мюллер повинен в провалах компартии ФРГ. Пора готовить публичный процесс над ренегатами. Однако «публичный» – дело тонкое. Дозревал медленно. Куда скорее было влепить четвертак за троцкизм, террор, саботаж, шпионаж – на сей раз в пользу Англии.
Новый срок Курт отбывает сперва в Берлине, а затем – в России, во Владимирском централе. Здесь надежнее. Сидит с россиянами, с «земляками» – с пленными дипломатами, генералами. Пересекается с фельдмаршалом Паулюсом.
И опять поворот судьбы. Конрад Аденауэр осенью 1955-го добивается успеха в переговорах с наследниками Сталина. Не в том дело, что они впали в ересь: соотношение сил в 1955-м уже не то, что десяток лет назад. Аденауэр выторговывает свободу для заключенных, имеющих немецкое подданство. Неужели тюрьма позади?
Закон суров, но справедлив. За двадцать арестантских лет Мишке выдан двухмесячный заработок и выписан ордер на жилплощадь. Дом № 37, минутах в семи от станции метро «Профсоюзная». Коммуналка.
С Львом Копелевым. Переделкино. Ноябрь 1993 года.
Что ни говори, а у Мюллеров счастливая судьба. Останься Курт в России, его труп истлел бы уже в Бутовском захоронении, может, и в «Коммунарке» – рядом с дачей Ягоды. Отправься Мишка вместе с Куртом в Германию – сгорела бы в печах Освенцима, погибла бы в Майданеке, в Бухенвальде – а теперь рядом метро, есть двухкомнатная квартирка, которой надоело быть коммунальной. В итоге сложнейших дипломатических ходов она перешла в полное владение Мишки и Наума Славуцких. Сколько же вмещалось там визитеров в осенне-зимний сезон! Летом гости ездили на станцию «Отдых», где доживала век старая дача, принадлежащая вдове Мартынова Анне Романовне.
Гость шел косяком из России, из Европы. Постоянный и кратковременный. Маститых художников вытесняли из кухни пока еще зеленые диссиденты, режиссеров документального кино – редакторы издательств... Спрашивается, как же, сливаясь в поток, самостийные ручейки соблюдали дистанцию, порядок?
Светский такт и редкостный талант общения сочетались в Мишке с опытом старого конспиратора. Внушительные менты с матюгальниками и жезлами, управлявшие движением на Садовом кольце, годились разве что в подмастерья хрупкой женщине, умевшей без жезлов, тихим голосом диктовать график.
Таинственным узлом завязывались в Мишке лауреат Нобелевской премии Генрих Бёлль и, скажем, Эрнст Генри, чьи акции поднялись после его открытого письма о Сталине Илье Эренбургу; Булат Окуджава, Александр Некрич, Рой Медведев; Евгения Гинзбург и Анна Бухарина; коллега Кима Филби, по-английски сдержанный, худой, высокий Дональд Маклин и невысокий, говорливый соавтор книги о Гитлере – «Преступник № 1» – Даниил Мельников; старший сын Натальи
Солженицыной и ее мать, теща будущего лауреата Нобелевской премии... (Екатерина Фердинандовна Светлова была подругой Мишки еще в ту пору, когда обе они жили на улице Грановского); известный германист Яков Драбкин и старший сын Карла Либкнехта Вильгельм с обретенной в турпоходе женою Ниной; литератор Лев Копелев и археолог Григорий Федоров; корифей перевода, поэт, мемуарист Семен Липкин (которому сейчас исполнилось девяносто) и его спутница по стихам и жизни Инна Лиснянская; верные подруги, соседки по писательскому гнезду у метро «Аэропорт» художница Ноэми Гребнева и Нелли Морозова, жена, а теперь вдова гребневского друга – сценариста, сатирика Владлена Бахнова...
Обрываю новеллу и объясняю, отчего она показалась уместной и нужной. По той причине, что как раз на Профсоюзной проверялось на всхожесть лагерное ядро Разгона. Пусть не ядро, а зернышко, в морозоустойчивость которого на первых порах не каждый верил. Постепенно не веривших становилось меньше, потому что зернышко прорастало. Иногда летним вечером на подмосковных дачах, куда сравнительно молодые друзья приглашали на удивление юных Разгонов, отчего-то более жизнерадостных, чем хозяева, скорбно слушавшие тюремные байки. Зернышко наливалось и осенью, и зимой в поездках по стране, когда Союз писателей или журналы отправляли в командировки. Зернышко потому давало всходы, что куда бы Разгона ни заносило попутным ветром, «пепел Клааса» стучал в его сердце...
Из творческого подполья Лев Разгон вышел, когда в «Огоньке» появился его рассказ «Жена президента». Счастливый тот денек впору назвать главным днем рождения. Рубежом, после которого замелькали версты. Интервью, рассказы, отрывки из повестей, отклики на злобу дня в «Известиях», «Московских новостях», «Литературной газете», «Новом времени», «Юности», в периодике закордонной...
И все же 5 марта главнее главного. Появление Разгона на свет Б-жий 1 апреля – это факт биографии, событие семейное, а 5 марта – дата судьбы народной. Символ Жизни.
Фатально сужавшийся круг бывших зэков, которые в этот день поднимали на Профсоюзной рюмки и бокалы, чтобы сделать глоток свободы, оставался для всех нас почвой под ногами; точкой опоры. Без нее и воззрения Разгона куда труднее складывались бы в систему, определяющую достоинства его лагерной прозы.
Наивно и неверно было бы приписывать «системе» Разгона и воззрениям прослойки бывших сидельцев целостность и безупречную стройность. «Проклятых вопросов» хватало по горло. Они хватали за горло. Отличие старичья, которое выжило, продержавшись десятки лет на солдатско-тюремном вареве, отличие от молодых да ранних, вкушающих разносолы Третьего тысячелетия, пожалуй, в том, что старичье реже страдало безнадегой. Мысли не допускало, что от «проклятых» можно уйти в побег. Убраться куда-нибудь за кордон. Старичье твердо знало, что по доброй воле «проклятые» с повестки дня не сходят. Еще питало надежду, что в силах решать их. Видело, что они обостряются на всех широтах.
Если Разгон появился на свет в белорусском местечке, Славуцкий – в украинском городке, Мишка – в столице Латвии; если детство Евгении Гинзбург прошло в Санкт-Петербурге, Анны Бухариной – в Москве, значит, территориальные оковы старые друзья сбросили еще в детстве так же, как ортодоксально-религиозные. Позднее, на фоне красных знамен и лозунгов, под шум и ярость послеоктябрьских идейных сражений акции иудейской ортодоксии тоже понижались. Мало кто ждал, что национально-расовая проблема вскоре зазвучит с непредставимой прежде силой. Но 1933-й наступил.
Не будь расстреляно и сожжено шесть миллионов евреев в период Катастрофы-Холокоста – чудо возрождения Израиля после двух тысячелетий небытия вряд ли состоялось бы. По мере того как пятый пункт в краснокожей паспортине постепенно становился подозрительно схожим с желтой звездой, чувство «еврейства» начало подниматься. Оно настаивалось, как вино в бочке, убийством Михоэлса, расстрелом Антифашистского комитета, Делом врачей, позднее – художествами «Памяти», «Легиона Вервольф», баркашовцев, скинхедов, ораторским искусством генерала Макашова, полковника и доктора наук Жириновского, депутата от пролетарской сохи Шандыбина, достижениями зоологических мыслителей, чьей библией становится «Майн Кампф».
Невдомек гвардии патриотам, что оголтелость националистическая так же смертельно опасна для многонациональной России, как прежде для «Единого и Могучего».
Не одному Разгону пришлось отвергнуть навязываемую альтернативу: «еврей или русский». Пацан из местечка, затем московский студент, отмотавший годы сибирской ссылки, а дальше – как по нотам – шоферюга, солдат, глотнувший шнапса у развалин рейхстага, гвардии майор, увешанный, словно елка, наградами и, надо думать, погасивший свои еврейские долги России; еще через годы – автор «Тяжелого песка», «Детей Арбата», лауреат Сталинской премии Анатолий Рыбаков тоже стоял перед нелегким выбором и решил: нет для него «или». Есть «и».
В разгоно-рыбаковском выборе, продиктованном отношением к родине, отечественной истории, языку, культуре и все же свободном, нет сдачи на милость обстоятельств. Нет уникально-еврейской особости. Немец, старый зэк, блестящий ученый и мыслитель академик Раушенбах начисто отвергал «или». Считал для себя единственно верным «и». Не могу не написать еще один довод в защиту «и» – совершенно хрестоматийный.
В обращении «Мы – польские евреи» Юлиан Тувим писал, что связан с еврейством не той кровью, что течет в жилах, а той, что течет из жил. Обращение звучит как заклинание, клятва, молитва: «Я – поляк, потому что в Польше я родился, вырос, учился, потому что в Польше узнал счастье и горе... потому что по-польски я исповедовался в тревогах первой любви, по-польски лепетал о счастье и бурях, которые она приносит... Кровь евреев (не “еврейская кровь”) течет широкими, глубокими ручьями; почерневшие потоки сливаются в бурную, вспененную реку, “в этом новом Иордане” я принимаю... кровавое, горячее, мученическое братство с евреями...» Строки эти не раз вспоминал Илья Эренбург, полностью разделял Разгон.
Мемуаристы пишут, как правило, о позднем Разгоне. Пишут юбилейно, когда отмечают его переход в десятый десяток. Или скорбно, откликаясь по горячим следам на уход в мир иной. Исключая Даниила Данина, который был на пятилетку моложе близкого друга, остальные – Марк Розовский, Анатолий Приставкин... – попросту молодняк, несмотря на тяжелейший груз пережитого. По осторожным подсчетам, Разгон пронес на плечах дюжину эпох. Но есть справедливость в том, что взгляд мемуаристов прикован именно к последней эпохе. История выбирает изюминки из булки. Разгон знал эту сермяжную правду веков, старался не спасовать.
Во вторник любые недомогания отменялись: заседала Комиссия при президенте Российской Федерации, созданная, чтобы миловать, чтобы спасать приговоренных от судебной жестокости. От преступных для правосудия, однако же частых и нередко сознательных искажений истины. В Комиссии, возглавленной Анатолием Приставкиным, Разгон исполнял не взваленную на него общественную обязанность, а долг бывшего зэка, гражданскую миссию.
Рецензируя в журнале «Итоги» (№15) трехтомник Приставкина «Долина смертной тени» – литературный плод трудных вторников, Андрей Дмитриев свидетельствует: работа Комиссии проходила и проходит в условиях общественного вакуума. С момента введения моратория на применение смертной казни интерес к работе комиссии иссяк. Мало того. Вокруг нее возникла атмосфера враждебности: общество требует ужесточения наказаний. По сути, приветствует узаконенное убийство преступивших закон. Полагаю, причины ясны...
Никогда Разгон не соглашался со смертными приговорами – даже когда спор зашел о чудовищном Чикатило. Бывший зять Глеба Бокия и на этот раз скорбел, что не дано ему право накладывать вето. Был толстовцем, возглашающим «не убий»?
В защиту максималистской своей позиции Разгон выдвигал весомые аргументы. Главный из них: карателей, не покаявшихся в содеянном, надо лишать оружия, которым они впредь продолжат издавна, с древних времен полюбившиеся игры.
Аргумент серьезен, но утопичен.
Неукоснительно следуя заповеди «не убий», человек подставляет не левую щеку после удара по правой – он объявляет отказ от защиты собственной жизни, семьи, рода, общины. Так что же, Разгон – прекраснодушный романтик, не замечавший очередного кризиса иллюзий, а на взгляд обессилевших – окончательного краха, полного банкротства Страны Советов, расколовшейся в Беловежской пуще, как чашка, выпавшая из пьяных рук? Соцутопист?
Нет, Разгон не утопист, не романтик. Но его отталкивала пошлость разочарованных, не знавших очарования. Пошлости он предпочел стоицизм, похоже, окрашенный глубоким трагизмом.
В душе старого зэка не зарастал след от Карабаха, от Чечни, от афганского пепелища, от лишенных тепла и света Чукотки, Приморья, от голодных без зарплаты учителей; от остающихся без крыши и надежды беженцев, долго еще обреченных скитаться, как Вечный жид; от безудержно разгулявшихся наркомании, Спида, туберкулеза; от того, что в застенках сегодня загибаются больше миллиона зэков, через следственное сито ежегодно проходят два миллиона, и каждая пятая особь мужского пола имеет в Российской Федерации тюремный опыт...
В скрежете столетия Разгон явственно различал эхо «37-го» года и хрипловатый голос великого учителя. Темнел при мысли, что ГУЛАГу помереть у нас не дано, что корни сталинизма уходят в глубь истории – к Ивану Грозному, Чингисхану, Византии. Что они способны опять и опять давать всходы.
Под собачий лай и окрики конвоя старым зэкам, разбитым на пятерки, построенным в колонну – Олегу Волкову, Юрию Домбровскому, Евгении Гинзбург, Анатолию Жигулину, Льву Разгону, Александру Солженицыну, Варламу Шарламову,.. – предназначено судьбою шагать и шагать по столбовой дороге российской прозы, по пыльным шляхам и бетонным шоссе всемирной.
P.S. В 1998 году звезде в созвездии Овна было присвоено имя «Разгон».
ЛЕХАИМ - ежемесячный литературно-публицистический журнал и издательство.
E-mail: lechaim@lechaim.ru