[<<Содержание] [Архив] ЛЕХАИМ АВГУСТ 2001 АВ 5761 — 8 (112)
ШЛОЙМЕЛЕ
Исаак Башевис-Зингер
Однажды, вскоре после моего приезда в Соединенные Штаты, я сидел в своей меблированной комнатушке, неизвестный, как может быть неизвестен только писатель, пишущий на идише, и пытался с помощью словаря Гаркави учить английский по Библии. Отворилась дверь, и в комнату вошел румяный черноглазый человек с ямочками на щеках. Он улыбнулся ярким, как у девушки, ртом и спросил:
– Это вы писатель из Варшавы?
Он осмотрел меня и мою комнату. А я смотрел на него. Что-то было знакомое в его детском лице. Но фигура его казалась не такой уж молодой, с его широкими плечами и толстой шеей. Руки были слишком крупными для его короткого туловища. В красной рубашке, желтых брюках, пестром галстуке, с толстым портфелем под мышкой, он был похож на клоуна. Хриплым голосом и несколько фамильярно он произнес:
– Меня направил к вам Бернард Хатчисон.
– Хатчисон?
– На самом деле, его фамилия – Гольцман, но в Америке он стал Хатчисоном. Он пишет сценарии для Голливуда. Он прочитал ваш рассказ в этой еврейской газете – как она называется? – и решил, что из него получится хорошая пьеса. Я сейчас ставлю пьесу в небольшом театре около Бродвея. Вчера ее хвалили в газете «Вилледж джорнал». Извините, я забыл представиться: меня зовут Сэм Гилберт. По-еврейски – Шлоймеле. Так меня зовет мама. Я приехал в Америку, когда мне было пять лет, из польской деревни, забыл, как она называется. Всегда забываю ее название, когда надо. – Он хлопнул себя по лбу, как будто убивая комара. – Она где-то около Радома. Я помню только грязь. Глубокую грязь. Женщины ходили в высоких сапогах, как мужчины. Я тоже пишу пьесу, но сейчас я ставлю спектакль по пьесе одной моей приятельницы – очень способная девушка, ее зовут Сильвия Кац. Очень способная, но характер! Она звезда, послушайте, она настоящая звезда, она далеко пойдет. Мы скоро поженимся. Меня приглашают в Голливуд. Пятьсот долларов в неделю, шикарный кабинет, и все такое у меня в кармане – стоит мне только подписать контракт. Но я люблю театр. Я, знаете, хочу поставить еврейскую пьесу – по-английски, конечно, но с таким, знаете, домашним духом, с привкусом шкварок и селедки. Пусть гои (неевреи) знают, что мы люди с культурой, что нас не только деньги интересуют.
– Я не знаю, о какой вещи вы говорите. Я опубликовал несколько рассказов.
– Сейчас, у меня записано.
Шлоймеле поставил портфель на мой шаткий столик и раскрыл его. Из портфеля посыпались бумаги и фотографии. Когда я наклонился за ними, из портфеля выскользнула еще стопка фотографий: актеры, балерины, мужчины с безумными лицами, полуобнаженные девицы – белые и черные. Шлоймеле долго копался в бумагах, но так и не нашел названия рассказа. Огорчившись, он вынул из кармана сигару и закурил. Сигара совсем уж не подходила к его детскому личику. Комната наполнилась дымом.
– Это о девушке, которая выдавала себя за студента ешивы, – сказал он. – Когда Сильвия услышала об этой истории, она просто сошла с ума. Эта роль прямо для нее. Роль, которую она сейчас играет, ей не подходит, хотя она сама ее написала. Критика все равно в восторге. Но театр очень маленький. Зрители любят бродвейские театры. У меня есть несколько богатых «ангелов» – так здесь называют меценатов. Мы сейчас ищем театр. Тот, в котором мы играем, все равно скоро снесут. Всем надо всунуть в лапу – снизу доверху, иначе обязательно попадешь в переплет. Все жулики: от полицейского на углу до самой большой шишки. Как говорят, «не подмажешь – не поедешь»... Как вы думаете, вы сможете сделать из рассказа пьесу? Мы подпишем контракт. Знаете что, я приглашаю вас пообедать с нами. Сегодня спектакля нет. Я познакомлю вас с Сильвией. Она родилась в Америке, но у них кошерный дом. Каждую пятницу мать зажигает свечи. Сильвия делает такую фаршированную рыбу – пальчики оближете, она просто тает во рту. Ее блинчики славятся на весь город. На идише она говорит хорошо, ну как бы это сказать, – со вкусом. Настоящая «идише мейделе[1]».
Шлоймеле заморгал и широко улыбнулся.
– Мы женимся, а у нас обоих ни цента. Мой папа в ярости. Ее мама хочет зятя-миллионера – ни больше ни меньше. Мужчины сходят с ума. Режиссер, который зовет меня в Голливуд, влюблен в нее по уши. Но Сильвия и я – мы созданы друг для друга.
Шлоймеле говорил на смеси идиша и английского.
– Это не место для вас, – заявил он. – Писателю нужно вдохновение. Когда вы прославитесь, вам купят дом за городом, и вы будете смотреть на деревья, холмы и реку. Любовь – это тоже важно. Моя мама говорит: «Один в поле не воин». В Нью-Йорке много хорошеньких девушек. Когда они поймут, какой вы талантливый, вам отбоя от них не будет. Вот мой адрес.
В Гринвич-Вилледж я долго искал дом, в котором жили Шлоймеле и Сильвия. Войдя в комнату, я увидел красные свечи в стеклянных подсвечниках на длинном столе, покрытом зеленой скатертью. На скамьях и на полу сидели юноши и девушки. Они курили и старались перекричать друг друга. Пахло жареным мясом, виски, духами и чесноком. Они пили и обмахивались кто чем: девушки своими сумочками, мужчины – журналами или сложенными газетами. Шлоймеле подбежал поздороваться. Сильвия закричала от восторга и обняла меня. Она была высокая, выше Шлоймеле, белокурая и стройная, с голубыми веками и густо накрашенными ресницами. Целуя меня так, словно мы родственники, она объявила:
– Вот автор нашей будущей пьесы.
Меня знакомили с девушками – блондинками, брюнетками и рыжими, с лохматыми юношами в рубашках всевозможных цветов с расстегнутыми воротниками, в шортах и сандалиях. Было и несколько негров. Обед задержали из-за меня: меня посадили во главе стола. По настоянию Сильвии я скинул пиджак. Сильвия взвесила его на руке:
– Б-же мой! Что у вас здесь? Полное собрание сочинений?
– Европейцы не изобрели летних костюмов, – объяснил Шлоймеле.
– Вы растаете здесь в такой одежде, – сказала Сильвия.
Этого она могла и не говорить. Моя рубашка с туго накрахмаленным воротничком и манжетами с запонками промокла насквозь. За обедом началась дискуссия, и все кричали во весь голос. Они спорили о современном театре. Не знаю, что их так возбуждало. Я слышал вновь и вновь имена Станиславского, Рейнхардта, Пискатора. Молодой человек с заросшей густыми волосами грудью назвал другого молодого человека фашистом. Девушка с обнаженной спиной подняла стакан томатного сока за новый театр. Все девушки все время целовали огромную собаку, которая пришла с одним из гостей, и называли ее «дарлинг». Мой бифштекс был полусырой, в подливке плавала кровь. На десерт подали пирог со сливками. Кофе был чернее ночи и крепкий, как спиртное. Вначале со мной возились, но теперь обо мне забыли. Я сказал Шлоймеле, что мне пора идти.
– Но вечер только начался! – запротестовала Сильвия, держа в руках с малиновыми ногтями мой пиджак. На прощанье она наградила меня долгим поцелуем и пообещала связаться со мной в самое ближайшее время.
Я запутался в улочках Гринвич-Вилледжа и не скоро добрался до метро. Пассажиры жевали резинку и читали утренние газеты. Стоя на коленях среди разбросанных газет и шелухи арахиса, негритенок чистил ботинки. Нищий сыграл на трубе мелодию и протянул бумажный стаканчик, в котором звякали мелкие монеты. Пьяный произнес речь. Он предсказал, что Гитлер спасет Америку, после чего его вырвало. На сидении рядом со мной кто-то оставил газетку, в которой описывалась история невесты, убитой ревнивым поклонником у входа в церковь. На фотографии невеста лежала на ступеньках церкви, в белом платье и фате. Убийца, стоя между двумя полицейскими, позировал перед фотоаппаратом. Муссолини объявил, что он гений. Гитлер грозил напасть на Польшу...
Было ясно, что вечер пропал зря. В моем рассказе не было ничего от тех новых веяний, которые эти молодые люди хотели принести в театр. Я был голоден, так как не мог есть там ни мяса, ни кекса. Я вышел из метро, прошел три квартала до дома, где снимал комнату, и с трудом втиснулся в крошечный лифт, в котором на куче грязного белья сидел огромный негр. Коридор пятого этажа был узкий и темный, уборная в конце коридора всегда кем-то занята, моя комната раскалена, как печка. Лежа одетый на постели, я напряженно ждал, когда хлопнет дверь уборной. Я чувствовал, что моя щека распухла в том месте, где ее поцеловала Сильвия – как от поцелуя вампира.
Шлоймеле не появлялся целый год. Однажды, когда я сидел в кафетерии на Бродвее, он подошел к моему столику. Я с трудом узнал его. Он растолстел. Улыбаясь и здороваясь, он попросил разрешения подсесть и принес на стол поднос с блинчиками, сметаной, булочками с луком и молоком, приговаривая:
– Вот как странно! Я собирался пойти есть в ресторан Чайлдса, но что-то повлекло меня сюда. Как вы поживаете? Что слышно? Мы с Сильвией расстались. Она вышла замуж за гоя и уже собирается разводиться. Он обещал ей звезды с неба, собственный театр, роль в Голливуде. Пустозвон! Ее мать чуть не умерла от горя. Но это Америка! Кто здесь думает о родителях? Мы были практически женаты, жили вместе, спали в одной кровати. И вдруг она идет и влюбляется в жулика! Я мог бы поставить ей пьесу на Бродвее, но теперь, ясное дело, все пропало. Сейчас я связан с новой группой. Я по-прежнему хочу поставить ваш рассказ. Я пробовал вам звонить. У нас изумительная молодая актриса. Сильвия не подходила для роли девушки, переодетой в парня. Она слишком большая и шумная. Честно говоря, она и на сцене такая же – она всегда пугала «ангелов» своей агрессивностью. Ее психиатр объяснил мне, что так она компенсирует тот факт, что ее отец был негодяй. Бонни совсем не такая. Пока мы просто живем вместе, но мы собираемся пожениться. Ее мать умерла, а отец – таксист в Кливленде, у него вторая жена и дети. У меня контора на углу Сорок восьмой улицы и Шестой авеню. Заходите как-нибудь! У нас компания на паях, мы репетируем пьесу. Мы собираемся ставить ее в Нью-Йорке. Хатчисон опять работает с нами. Он не ладил с Сильвией, а у Бонни легкий характер. Нам нужно двадцать пять тысяч долларов на постановку, и они практически у нас в кармане.
– Двадцать пять тысяч!
– А что такого? Для Бродвея это гроши. Если пьеса имеет успех, можно сделать миллионы. И вы разбогатеете. Вы пишите как можете, а я подправлю. Я подправлял десятки пьес. Самое главное – чтобы двигалось действие. Держать зрителей в напряжении. Завтра в половине первого будьте у меня в конторе. Я приведу Бонни. Она все о вас знает и очень хочет познакомиться. Они с Сильвией были подруги. Сейчас они, конечно, не так дружат. Но мы встречаемся. Я даже предложил Сильвии роль в пьесе. Но Сильвию устраивают только главные роли. Она мешуга[2].
Разговаривая, Шлоймеле непрерывно жевал. Когда он съел все, что было у него на подносе, он принес мне и себе кофе и два куска ватрушки.
– Я толстею, – сказал он. – Но с моей работой приходится все время есть: ленч, обед, иногда еще закусывать в промежутках. Мне надо спустить двадцать фунтов. Но как это сделать? Что за жизнь без еды и любви? Вы мне позволите закурить?
– Конечно.
Он зажег сигару, пустил мне в лицо струю дыма и сказал:
– Я хотел быть актером, но я лучше справляюсь с административной работой. Я им всем как отец родной. Беременной девушке устроить аборт – пожалуйста. Это можно сделать только подпольно, но что делать? Приходите завтра ко мне в контору ровно в половине первого.
На следующий день я поднялся по трем пролетам узкой лестницы дома на углу Шестой авеню. В открытые двери комнаты были видны полуодетые девицы, тянувшие тоскливые песни о несчастной любви, которые, как я уже знал, назывались «блюзами». Гремело радио, на полную мощность играл граммофон. Я открыл дверь в крошечную комнату. Ее стены были увешаны фотографиями, плакатами и выцветшими газетами. В комнате находилась стриженная под мальчика низкорослая девушка с кривым носом и совиными глазами. Шлоймеле, говоря по телефону, поздоровался и сделал девушке знак глазами. Девушка торопливо скинула со стула журналы и жестом пригласила меня сесть. Шлоймеле тем временем говорил:
– Это невозможно. Вы не вправе так с нами поступать. Мы платежеспособная компания. Мы заплатим, мы не собираемся убежать из города. Мы, в конце концов, молодая труппа – нам надо помогать! Если пьеса удастся...
По-видимому, в этот момент на другом конце повесили трубку.
– Алло! Алло! – закричал Шлоймеле. Затем, обращаясь к девушке, ко мне и ни к кому в особенности, объявил:
– Он сумасшедший, просто сумасшедший!
От наших встреч, несмотря на то что они были случайны, у меня оставалось неприятное ощущение. У меня не было пьесы. У Шлоймеле не было театра. Он расстался с Бонни. У него появилась новая девушка, на голову выше его. У нее был длинный нос, черные курчавые волосы и усы. Она говорила басом и не скрывала членства в коммунистической партии. Она хотела организовать левую театральную труппу и ставить Брехта, Эрнста Толлера, «Волки» Ромена Роллана и советских драматургов.
– Идиш – это хорошо, – говорила она. – Если он служит массам. Но пьеса о девушке, выдающей себя за студента ешивы, нам не подойдет. Прогрессивный зритель хочет, чтобы театр отражал его время, его борьбу и его роль в обществе.
Девушка – ее звали Беатрис – вела себя крайне самостоятельно. Она зажигала сигарету, дважды затягивалась и тушила ее в чашке кофе. Ее ногти были обгрызены до мяса, пальцы пожелтели от табака. Несмотря на то что она жила со Шлоймеле и пыталась вместе с ним организовать театр, она издевалась над ним. В кафетерии она постоянно гоняла его туда-сюда. То ей нужна была горчица, то – хрен. Сначала ей нужны сосиски с тушеной кислой капустой, а через минуту – сандвич с мясом и соленым огурцом. Глубокие карманы ее мужского пальто были набиты газетами и журналами. Она даже кашляла, как мужчина. Когда она пошла в туалет, Шлоймеле сказал:
– Не относитесь серьезно к тому, что она говорит. Роль мальчика из ешивы специально для нее. Она станет гвоздем сезона.
Я решил прекратить наши встречи и пустые разговоры, но мы продолжали встречаться случайно. Как я ни пытался, мне не удавалось убедить Шлоймеле, что театр меня не интересует, и он продолжал говорить о моей несуществующей пьесе. Стоило мне пройти через турникет кафетерия, как он вскакивал и подбегал ко мне на своих коротеньких ножках, держа в руках нож с вилкой, салфетку и тарелку. Его единственным желанием было сделать мне что-нибудь приятное. Не хочу ли я пойти в оперу? Люблю ли я музыку? Его бумажник был набит билетами. Его бывшая знакомая гейша согласна стать моей любовницей. Или, может быть, я хочу попробовать марихуаны? Он мог устроить по оптовой цене все, что угодно: пальто, костюм, рубашки, часы, пишущую машинку, выпивку. Врачи, аптекари, массажисты, редактора, производители зонтиков были его ближайшими друзьями. Мне было очень тяжело все время отказывать ему, и однажды я согласился взять два билета на новую комедию. Когда мы с приятельницей приехали в театр, то обнаружили, что он закрыт. Критика разнесла спектакль, и театр закрылся после первого же представления.
Шли годы, и Шлоймеле стал символом моих собственных неудач и истраченного впустую времени. Мне не удавалось найти издателя, ему – театр. Он толстел, я худел. Мы оба много раз собирались жениться, но оставались холостяками. Много раз мы собирались в Европу, в Палестину, но шли годы, а мы всё сидели в Нью-Йорке. Несмотря на то что Шлоймеле все время хвастался своей предприимчивостью, я не мог понять, как он зарабатывает на жизнь. Он тоже плохо понимал, что я делаю. Я изредка печатал статью в каком-нибудь периодическом издании на идише, переводил, редактировал, корректировал, даже писал за других. Шлоймеле вроде бы стал мелким импрессарио. За десять-пятнадцать лет он не утратил своей жизнерадостности. Он очень растолстел, страдал от астмы, но глаза его светились юным энтузиазмом и доброжелательностью, и никакие невзгоды ничего не смогли с этим поделать. Что касается меня, то моя записная книжка по-прежнему была полна планами ненаписанных романов, рассказов и эссе. Удивительно, что мы не знали ни адресов, ни телефонов друг друга. Иногда проходили недели, месяцы, и мы не встречались. В другие времена мы виделись каждый день, иногда два раза в день. Мы были и близкими друзьями, и чужими людьми. Он рассказывал о своих делах, я – о своих. Больше нам говорить было не о чем. И хотя в нем не было почти ничего, что бы мне нравилось, я не мог не признать, что между нами было много общего. Ни один из нас не мог довести дело до конца. Нам обоим не везло с женщинами (или, наоборот, им не везло с нами). Они всегда начинали с нами с возвышенных чувств, а потом выходили замуж за страховых агентов, бухгалтеров, мясников или официантов.
Остатки моих волос поседели. Черная грива Шлоймеле поредела, в ней тоже появились серебряные нити. Когда он знакомил меня со своими подругами, это были уже не девушки, а женщины средних лет. Я был влюблен во вдову намного старше меня – у нее уже были внуки. Мы не могли ни жить вместе, ни расстаться. Она все время боялась, что про нашу связь узнает ее сын, невестка, дочь или зять. По ночам ее язык заплетался от страсти, и она кусала мое плечо, а по утрам она рассказывала мне, что купила участок земли на кладбище около могилы мужа. Неожиданно она перестала красить волосы и за несколько недель стала совершенно седой. Она отказалась от своей квартиры и переехала к дочери на Лонг-Айленд.
– Всему приходит конец, – сказала она мне по телефону.
Я попытался связаться с кем-нибудь из моих прежних приятельниц, но тем летом никого не было в городе. Замужние были заняты своими семьями, одинокие уехали в Европу или в Калифорнию. Некоторые переехали или сменили номер телефона. Я попытался завести новое знакомство, но ничего не выходило. У меня пропало желание писать. Мои пальцы потеряли твердость. Авторучка потеряла послушность: она то переставала писать, то обливала меня чернилами. Я не мог разобрать собственного почерка. Я пропускал буквы, иногда целые слова, делал дурацкие ошибки, писал длинными предложениями. Казалось, что в меня вселился злой дух, и я часто писал обратное тому, что хотел написать. Мои заметки, даже целые рукописи исчезали. Я перестал спать. Телефон не звонил, и по почте мне ничего не приходило. Рубашка промокала от пота, как только я ее надевал. Ботинки жали. Я резался во время бритья. Галстуки были в пятнах от еды. Нос был постоянно заложен. Мне было трудно дышать. У меня зудела спина и был геморрой.
Я отложил немного денег на отдых, но не знал, куда поехать. В кафетерии я увидел Шлоймеле. Он ел вермишель с творогом. Круглый, как бочка, с заплывшим лицом, с синяками под глазами, в рубашке с грязным воротником, он все еще выражал живейший интерес к происходящему. Он помахал мне рукой, приглашая сесть. Я подсел к нему со своей чашкой кофе.
– Что с вами случилось? – спросил он. – Я повсюду искал вас, но...
– А что, вы нашли театр? – перебил я его, понимая всю жестокость моего вопроса.
– Театр подвернется. В конце концов, что такое театр? Зал со стульями. На Бродвее можно сделать миллионы. Знать бы только, как...
Шлоймеле засунул в рот ложку вермишели, поперхнулся и запил молоком. Он снял упавшую на отворот пиджака вермишелину и съел ее.
– Как вам нравится эта погода? – сказал он. – Надо быть сумасшедшим, чтобы сидеть в городе в такую жару. Почему бы вам не уехать? Я знаю, это трудно. Есть обязательства. Тут сейчас находится актриса из Израиля, очень талантливая. Знаете, ее муж родился в Вильне.
– Неужели?
Шлоймеле посмотрел на меня искоса и улыбнулся:
– А почему бы нам не поехать куда-нибудь?
– Вдвоем?
– А что тут такого? Мы не гомосексуалисты. Мы найдем женщин.
– Куда же мы поедем? – спросил я, удивляясь самому себе.
– У моего приятеля есть отель в Монтичелло недалеко от Нью-Йорка. Нам это не будет стоить ни цента. Там красиво, свежий воздух, еда как дома: сметана, творог, черника, блинчики – что хотите. Ему нужен кто-нибудь, чтобы выступать в казино. Давайте что-нибудь организуем. Вы можете читать лекции?
– Ни за что.
– Нет так нет. А почему бы и нет? Прочитайте им несколько страниц, и все будут довольны. Они целый день едят фаршированную шейку с оладушками и ничего не делают. Им нужно развлечься. У вас есть юмористический рассказ?
Ночью я не мог заснуть. В моей меблированной комнате было жарко, как при пожаре. Ни дуновения ветерка не долетало из открытого окна, ничего, кроме жадных комаров из Нью-Джерси, которые жужжали и кусались. Я убил несколько штук, но это ничему не научило остальных. Из химчистки напротив поднимались ядовитые пары. От мерзкого запаха у меня кружилась голова. На минуту мне показалось, что кто-то спускается по пожарной лестнице. Я замер. У меня не было ничего ценного, ничего такого, что могло бы заинтересовать вора, но в Нью-Йорке полно маньяков. Громко мяукали кошки. На улице никак не мог завестись грузовик: он рычал, хрипел и тряс своими жестяными внутренностями. Мне хотелось пить, но из крана текла теплая и ржавая вода. Мне нужно было в уборную, но не было сил надеть халат и дойти по узкому коридору до уборной, которая, скорее всего, была занята. Я стоял голый между кроватью и хромым столом, на котором лежал мой так и не законченный роман, и чесал себе спину.
Через несколько дней я отказался от комнаты, запаковал вещи в два чемодана и сел на поезд метро, идущий к Центральной автобусной станции. Приехал раньше времени, но Шлоймеле уже стоял на остановке со старомодным сундуком и тремя чемоданами. На нем была соломенная шляпа, розовая рубашка и галстук бабочкой. Я видел его за два дня до этого, но не узнал его. Это был не тот Шлоймеле, которого я знал. Это был старый, сгорбленный седой человек с зеленым лицом, двойным подбородком в морщинах и грустными глазами под лохматыми бровями. Секунду он недоуменно смотрел на меня, как будто тоже не мог поверить своим глазам. Потом он встряхнулся, улыбка осветила его лицо, и в долю секунды он стал прежним Шлоймеле. Он замахал мне, растопырил свои короткие ручки, словно пытаясь меня обнять, и радостно закричал:
– Добро пожаловать, шалом! Я разговаривал с израильской актрисой о вашей пьесе. Эта роль специально для нее. Она просто в восторге.
ЛЕХАИМ - ежемесячный литературно-публицистический журнал и издательство.
E-mail: lechaim@lechaim.ru
[1] Еврейская девушка