[<<Содержание] [Архив]        ЛЕХАИМ ИЮЛЬ 2001 ТАМУЗ 5761 — 7 (111)

 

БЫЛИ МЫ С ВОЙНОЙ НА «ТЫ»...

Владимир Корнилов

Ахматова не раз при мне повторяла, что XX век – век женщин и евреев, и вовсе не случайно статью об Александре Межирове я предваряю ее словами.

 

Межировым я знаком почти шестьдесят лет, но только начав писать эти заметки, я вдруг, неожиданно обнаружил, что почти все лучшие поэты, рожденные войной, – Слуцкий, Межиров, Левитанский, Самойлов, Гудзенко, – евреи.

Раньше об этом я как-то не думал, то есть думал об этих поэтах лишь как о поэтах. Тем более что все они писали по-русски и, стало быть, были русскими поэтами, пусть им в этом и отказывали ревнители чистоты расы.

Сразу оговорюсь: самыми любимыми и читаемыми поэтами военной поры были Симонов и Твардовский. Но эти двое сформировались как поэты еще в довоенные годы. А вот Межирова, Слуцкого и остальных сделала поэтами война.

Теперь мне кажется не случайным, что все они евреи. Поражение в войне с фашизмом, с Гитлером, всему населению России грозило рабством, евреям же – Освенцимом и Майданеком, полным уничтожением. Видимо поэтому восприятие войны у еврейских юношей было особенно острым и их стихи такими пронзительными.

Печататься Межиров начал еще во время войны, раньше всех остальных, кроме разве что Семена Гудзенко, прославившегося несколькими сильными фронтовыми стихами, в одном из которых он предсказал свою скорую смерть:

 

Мы не от старости умрем,

От старых ран умрем.

 

И действительно, он прожил всего тридцать лет.

Межиров попал на войну сразу после десятилетки, и она его потрясла. Баловень московской семьи среднего достатка, жившей в самом центре столицы – между Кремлем и Храмом Христа Спасителя, он, провоевав три года, еще тридцать лет не смог перебороть фронтовых впечатлений. Хотя Межиров зачастую бодрился, его хрупкая натура была потрясена:

 

Были битвы и бинты,

Были мы с войной на «ты», –

Всякие видали виды.

Я прошел по той войне,

И она прошла по мне, –

Так что мы с войною квиты.

 

Борис Слуцкий, тоже контуженый и тоже тяжело раненный, был старше Межирова всего на четыре года. Но он вырос в бедной еврейской семье, на большом базаре в Харькове; с детства привык к разного рода лишениям и неудобствам (земляной пол в их комнате был ниже базарной мостовой). Войну Слуцкий принял такой, какая она была, и ничего в своих военных воспоминаниях улучшать или хотя бы редактировать не желал.

Межиров же хотел и писать о войне, и одновременно пытался ее изменить, потому что помнить ее такой, какой она ему открылась, было невмоготу.

Вот отчего почти у каждого межировского стиха есть антипод, и не всегда поймешь, какой из этих стихов соответствует событию, в действительности случившемуся с Межировым на фронте, а какой рожден вымыслом.

Так в «Балладе о цирке» сказано:

 

Но, возвратясь с войны домой

И отдышавшись еле-еле,

Он так решил:

«Войну долой,

И крест поставь на этом деле».

 

Допеть войну не получилось – слишком много она забрала юных сил, мыслей и чувств. Межиров не хотел числиться военным поэтом, хотел писать о мирной жизни, но почему-то постоянно возвращался к войне, нередко ее переиначивая.

Я навсегда запомнил, как июньской полночью сорок пятого года он читал в редакции «Комсомольской правды», где собирались по средам начинающие стихотворцы, «Ладожский лед»:

 

У меня в зрачках

       черный

                   ладожский

                               лед,

Ленинградские дети

       лежат

                   на нем.

 

Хотя стихи были страшными, но мне, да и, возможно, не только мне, Межиров, худой, голубоглазый, той ночью казался чуть ли не ангелом, слетевшим с неба поэзии.

И одновременно он писал о войне яркие, с удивительным ритмом, но все-таки благостные стихи:

 

Ах, шоферша,

       пути перепутаны!

Где позиции?

       Где санбат?

К ней пристроились на попутную

Из разведки десять ребят...

.................................................

.................................................

Утро майское.

       Ветер свежий.

Гнется даль морская дугой,

И с балтийского побережья

Нажимает ветер тугой.

 

Из-за Ладоги солнце движется

Придорожные лунки сушить.

Глубоко

       в это утро дышится.

Хорошо

       в это утро жить.

 

Зацветает поле ромашками,

Их не косит никто,

       не рвет.

Над обочиной

       вверх тормашками

Облак пороховой плывет.

.................................................

А до следующего боя

Сутки целые жить и жить.

А над кузовом голубое

Небо к передовой бежит.

 

В даль кромешную

                   пороховую,

Через степи, луга, леса,

На гремящую передовую

Брызжут чистые небеса...

 

Ничего мне не надо лучшего,

Кроме этого – чем живу,

Кроме солнца

       в зените,

                   колючего,

Густо впутанного в траву.

 

Здесь все хорошо, даже взятое у позднего Багрицкого колючее солнце. И вообще тут война написана так, что на нее тянет, но вряд ли она хотя бы на миг когда-либо была такой.

В послевоенных стихах Межирова много точного военного быта:

 

Покидаю Невскую Дубровку,

Кое-как плетусь по рубежу –

Ухожу на переформировку

И остатки взвода увожу.

 

Много прозрачной и пронзительной лирики:

 

И кружит лист последний

У детства на краю,

И я, двадцатилетний,

Под пулями встаю.

 

Много грозной памяти:

 

Какая музыка была!

Какая музыка играла,

Когда и души и тела

Война проклятая попрала.

 

Много трагического гиперболизма:

 

Пули, которые посланы мной,

       не возвращаются из полета,

Очереди пулемета

       режут под корень траву.

Я сплю,

       положив под голову

                   Синявинские болота,

А ноги мои упираются

       в Ладогу и в Неву.

 

И одновременно Межиров поэт вымысла.

Сколько я его помню, он изо всех сил пытался перестроить свою биографию, выдать за действительное никогда не бывшее и даже совершенно невозможное. Порою мне казалось, что ему попросту скучно жить в реальном измерении.

 

Метель взмахнула рукавом –

И в шарабане цирковом

Родился сын у акробатки.

 

Это из той же «Баллады о цирке». Любопытно следить, как чужая судьба на пространстве одного стихотворения незаметно переходит в межировскую.

 

Сперва работать начал он

Классический аттракцион:

Зигзагами по вертикали

На мотоцикле по стене

Гонял с другими наравне...

 

Но вдруг этот он к концу баллады оборачивается я:

 

Он стар, наш номер цирковой,

Его давно придумал кто-то, –

Но это все-таки – работа, –

Хотя и книзу головой.

 

О вертикальная стена,

Круг новый дантового ада,

Мое спасенье и отрада, –

Ты всё вернула мне сполна.

.................................................

По совместительству, к несчастью,

Я замещаю завлитчастью.

 

(Прочитав эти стихи, язвительный Давид Самойлов усмехнулся: «Межиров полез на стенку». Но ведь, как сказал Маяковский, если звезды зажигают, значит, это кому-нибудь нужно... Что-то толкало Межирова в этот выдуманный цирк, и это что-то было загадкой).

Даты Межиров под стихами не ставит, и когда эта баллада была написана, сказать можно весьма приблизительно – не раньше 1957 года и не позже 1960-го.

Что же в эти годы заставило Межирова отворачиваться от реальности?

Впрочем, подобные попытки он предпринимал и раньше, в первых, еще фронтовых или госпитальных стихах:

 

Мальчик жил на окраине города

Колпино.

Фантазер и мечтатель.

       Его называли лгунишкой.

.................................................

По ночам ему снилось –

дорога гремит и пылится

И за конницей гонится рыжее пламя

во ржи.

А наутро выдумывал он небылицы –

Просто так.

       И его обвиняли во лжи.

.................................................

Мальчик рос и мужал

на тревожной недоброй планете.

И когда в сорок первом году, зимой,

Был убит он,

       в его офицерском планшете

Я нашел небольшое письмо домой.

Над оврагом летели холодные

белые тучи

Вдоль последнего смертного рубежа.

Предо мной умирал фантазер

невезучий,

На шинель

        кучерявую голову положа.

 

А в письме были те же мальчишечьи

небылицы.

Только я улыбнуться не мог...

Угол серой, исписанной плотно

страницы

Кровью намок.

 

... За спиной на ветру полыхающий

Колпино.

Горизонт в невеселом косом дыму.

Здесь он жил.

       Много разных историй накоплено

Было им.

       Я поверил ему.

 

То есть эта жажда прописать выдумку в реальной жизни, видимо, владела Межировым с детства. Сначала его влекла только иная жизнь, а вовсе не берег дальний. Но теперь мне кажется, что именно жажда иной биографии увела его от нас так далеко...

И добро бы он был увечным, калечным, кормящимся вымыслом неудачником. Ничего подобного. Он рано стал звонко и хорошо писать, его любили женщины, а его стихи любили поэты. Да и в жизни он, как говорится, был не промах – далеко не бедствовал: рано стал переводить хороших грузинских поэтов, за что в те времена платили приличные гонорары.

Казалось бы, что еще человеку надо?

В межировской подмене жизни выдумкой было что-то позапрошловековое, байроническое.

Но все, что Байрон выдумывал, он мог проверить. Ему ничего не мешало оставить Британию, путешествовать по Ближнему Востоку, жить в Швейцарии, Италии и умереть в Греции.

А вот Межиров проверить свои фантазии мог далеко не всегда. Вот почему мое восприятие его стихов было далеко не линейным. Стихи меня восхищали, а межировская попытка убежать от жизни озадачивала. Я пытался понять, в чем же его загадка и написал о нем:

 

СОЛЯНКА

 

Пятидесятых конец.

Шестидесятых начало.

Межирова не качало –

Он затворился, гордец.

 

Ежели невмоготу

Станет, пойду спозаранку

К Межирову на Солянку

И полпоэмы прочту.

 

Там, на шестом этаже,

Спросит меня: «Где же чудо?»

Ссориться, спорить не буду,

Мне и разнос по душе.

 

Обзаведусь ли стихом

Личным, своим – неизвестно.

............................................

Близко, в соседних подъездах,

Лет этак двадцать живем.

 

Долгие двадцать годов,

Радостно нам или туго,

Не навещаем друг друга

И не читаем стихов.

 

Но почему спозаранку,

Ежели невмоготу,

К Межирову на Солянку

Сызнова память веду?

 

Что же стремлюсь, как помешанный,

В снежный предутренний дым?

Или смутил меня Межиров

Бешеным ритмом своим?

 

Вывернувшись наизнанку,

С жабой и мукой в груди,

Снова бреду на Солянку,

Словно бы все впереди...

1988

 

Но вскоре Межиров снова меня озадачил. Замечательный поэт, проживший шестьдесят с лишним лет в России, воевавший за нее и прославивший ее своими стихами, вдруг перебрался за океан. Конечно, словом вдруг мало что объяснишь. Несомненно, были причины внутреннего характера, но были и внешние причины, о них Межиров писал в поэме «Поземка».

Его оскорбил поднявший голову антисемитизм. Не государственный – с ним Межиров не то чтобы мирился, но при нем он прожил долгие десятилетия, а – другой, более глубинного толка. За свою уже долгую жизнь Межиров многое успел понять, многим увлечься и многое отринуть. Его любимым писателем был Василий Розанов. Его интересовали поздние славянофилы. Он напряженно думал о путях и судьбах России.

Но в годы перестройки многое из того, что таилось под спудом, вышло наружу. И, среди всего прочего, появились стихи Николая Тряпкина, поэта ярко талантливого, искреннего и сильного. В них утверждалось, что во всех несчастьях России виновны одни евреи.

Именно то, что поэт столь мощного дарования, который, казалось, должен исповедовать идеи братства, выступил с человеконенавистническими стихами, более всего потрясло и испугало Межирова. В этих стихах Межиров почувствовал угрозу: они ему показались подземными толчками, предвестием землетрясения. И межировская поэма «Поземка» проникнута ужасом перед, как ему представлялось, неминуемым, неостановимым будущим.

Когда тебе под семьдесят, трудно менять жизнь. Тем более если ты моноглот и, кроме русского, других языков не знаешь, трудно очутиться в чужой стране, пусть даже по-своему прекрасной. В итоге вышло, что Межиров живет в портлендском доме престарелых на берегу Тихого океана, его жена – в Нью-Йорке, его дочь – в одном из центральных штатов, а внучка – в другом. Вот такое воссоединение семей...

Впрочем, поэзия – понятие в самую последнюю очередь географическое. В этом я убеждаюсь раза два-три в месяц где-то около полуночи, когда раздается телефонный звонок, и Межиров, чуть заикаясь, уже не звонким, а глуховатым голосом заводит разговор о русской поэзии. И такие телефонные беседы длятся час-полтора, а когда я напоминаю ему о центах и долларах, он отмахивается, мол, какое это имеет значение... 

Я рад, что американский пенсионер российского розлива может позволить себе такие долгие разговоры. Его звонки меня окрыляют: в наше практичное время мало кто так долго и подробно говорит о стихах, причем не через океан, а даже просто при встрече или по городскому телефону.

Но когда после долгих прощаний я остаюсь наедине с умолкнувшим аппаратом, некоторое время мне все вокруг кажется потусторонним, и на память приходят блоковские строки, уверен, близкие Межирову:

 

Ты, знающая дальней цели

Путеводительный маяк,

Простишь ли мне мои метели,

Мой бред, поэзию и мрак?

 

Иль можешь лучше: не прощая,

Будить во все колокола,

Чтобы распутица ночная

От родины не увела?

 

Увела... Межиров уехал десять лет назад, но это мало что значит, поскольку поэзия – понятие не только не географическое, но и не временное.

Когда Межиров жил в России, его музу из-за неприятия повседневности тянуло то к цирку, то к бильярду, то к бегам, то к чему-нибудь еще... Сегодня американское бытие бесповоротно повернуло ее к России.


<< содержание 

 

ЛЕХАИМ - ежемесячный литературно-публицистический журнал и издательство.

 E-mail:   lechaim@lechaim.ru