[<<Содержание] [Архив]        ЛЕХАИМ ЯНВАРЬ 2001 ТЕВЕС 5761 — 1 (105)

 

Александра Яковлевна Бруштейн

Любовь Кабо

Очерк об известном прозаике и драматурге А.Я. Бруштейн написал очень близкий ей человек – писательница, журналист, педагог Любовь Рафаиловна Кабо. Ее перу принадлежат книги «За Днестром» (получившая высокую оценку А. Твардовского), «В трудном походе» – о советской школе, «Повесть о Борисе Бекляшове», отразившая историю целого поколения, и др. Она много ездила по стране с фотоаппаратом, побывав на Колыме, Дальнем Востоке, Алтае, целине, в Забайкалье, о них были ее очерки в периодической печати. Анализ причин необычайной самоотверженности, энтузиазма и какой-то степени бездумности ее поколения нашел отражение в книге «Ровесники Октября» (1997 г.), которую она писала в течение 11 лет. В 1999 году вышла «Правдёнка» – ...«про то, что со мной, взрослым человеком, происходило в жизни», так начинает Любовь Рафаиловна эту книгу.

Воспоминания Л.Р. Кабо об Александре Яковлевне очень личностны, что и понятно, ведь они были чрезвычайно близки. В них отсутствуют краткие биографические сведения, которые я приведу.

Родилась А.Я. Бруштейн в 1884 году в Вильнюсе. Она окончила в родном городе гимназию, а потом в Петербурге Бестужевские курсы. Еще будучи гимназисткой, она была репетитором и преподавала на бесплатных вечерних курсах для рабочих. В течение 10 лет (с 1907 по 1917 гг.) она состояла членом Петербургской подпольной организации «Политического красного креста помощи политическим заключенным и ссыльным революционерам». Во время гражданской войны Александра Яковлевна была лектором фронтового театра, а после Октябрьской революции вела культурно-просветительскую работу среди населения и инициатором создания 173 школ грамотности. Ее литературная деятельность началась с началом века – стихи, очерки, переводы. В 1922 году в Петрограде была впервые поставлена ее пьеса «Май». Ею написано свыше 60 пьес, которые шли в столичных и периферийных театрах, а также оригинальные инсценировки классики («Дон Кихот», «Хижина дяди Тома» и др.). Ее автобиографической трилогией «Дорога уходит в даль...» (1964) зачитывались и школьники, и их родители. Отдельные части выходили с 1956 года. В них автор отразил жизнь общества конца XIX – начала XX веков, в том числе «Дело Дрейфуса». Произведениям А.Я. Бруштейн свойственен углубленный психологизм, лиризм, простота. Скончалась Александра Яковлевна в 1968 году. Будучи тяжело больной, она часто укоряла по телефону своего давнего друга Льва Разгона, что он не находит времени проведать ее и говорила, что он потом будет кусать локти. Некролог, посвященный А.Я. Бруштейн, Разгон озаглавил «Я кусаю локти».

К сожалению, целиком очерк Л.Р. Кабо об А.Я. Бруштейн невозможно дать в журнале, и он приводится с неизбежными сокращениями.

Мирра Аспиз

У писательницы Фриды Вигдоровой, человека на редкость благородного и отважного, между прочими ее прекрасными качествами, было и такое: она любила делать подарки. Дарила она не чеканку, не хохломские поделки – дарила людям друг друга. Немного ревновала потом, когда подарок оказывался очень уж впору, но в этом стремлении своем – людей объединять и радовать, – не остывала. Вот так она меня однажды спросила: – Вы читали «Дорога уходит в даль...»? – Читала, а что? – Вам понравилось? – Очень. – Напишите об этом автору.

Я удивилась. Автор в моем представлении был известен, мастит, избалован похвалами, – подобное письмо казалось мне навязчивым. Но Фриде никогда не приходилось тратить на меня слишком много усилий: – Напишите. Надо.

Надо, так надо. Книгу читал весь наш дом – от очень больного и уже в общем-то не встававшего моего отца до подростка сына. Сын заглотнул книгу, как то и свойственно возрасту, неблагодарно и жадно, выбирая в ней то, что к этому возрасту обращено, отец вчитывался медленно, смеялся, плакал, подолгу задумывался... Поэтому письмо не составило для меня никакого труда. Именно об этом я и написала: о сочетании умудренности и душевной молодости в этой книге. Ответ я получила тут же... Кончалось ее письмо следующим: «Надо встретиться – и поскорее... Со мною, дорогая, время исчисляется не пятилетками, отнюдь!..»

Вот так я оказалась в одном из староарбатских переулков – в Серебряном, – в солидном, не слишком старом московском доме, с крутой лестницей, со множеством цветов на каждой площадке, что, как мы понимаем, несколько необычно, и с глубоким деревянным креслом на одной из них. Поднимаясь по этой лестнице впервые, я еще не знала, что и кресло, и цветы – это уже была Александра Яковлевна. Так же, как и медная дощечка на двери – «Профессор Сергей Александрович Бруштейн», – это тоже была она, ее живая память об умершем муже.

В передней истерически и бессильно лаяли две курносые, безобразные собачонки, пронзительно кричал попугай, – гвалту было немало! И попугай, и зряшные эти собачонки – это уже не была Александра Яковлевна. Принадлежало это все ее дочери, Надежде Сергеевне Надеждиной, руководительнице ансамбля «Березка».

Александра Яковлевна, как правило, дожидалась гостей у себя, отдыхая от своего слухового аппарата и чуть сгорбившись в большом кресле. Перед нею, когда она ожидала гостей, уже стояли разложенные по тарелкам гастрономические изыски, домработница Шура приносила чай; Александра Яковлевна бросалась угощать немедленно и с такой настойчивостью, словно ей предстояло – и она знала это, – спасти оголодавшего человека от немедленной смерти.

О чем мы говорили в ту первую встречу? Не помню. Об ее книжке, конечно. Но, между прочим, и о моей, Александра Яковлевна упорно к ней возвращалась. Получив мое письмо, она поторопилась перечесть мою повесть, – обязательность, о которой мы, юные варвары тридцатых годов, успевали приобрести лишь самое поверхностное понятие.

Г-споди, как она была некрасива – крупный, чуть приплюснутый нос, слабые стариковские губы, эта дряблая кожа, эти выцветшие от времени глаза... Она прекрасная была, была красавица! Даже в слепеньких, выцветших глазах словно поселялось по нескольку чертей сразу – будь то разговор наедине или большая компания разнородных людей, наслаждавшихся неожиданно выпавшей им удачей, – встречей с нею,.. а уж она-то жила, она кокетничала, чудо наше!.. Иногда она любила при случае ошеломить крепким словцом. Получалось у нее это удивительно элегантно, как и все, что она говорила и делала; и столько ума – во всем, что она говорила и делала, – столько неподдельной заинтересованности и молодой страсти, – она была гением человеческого общения, именно так, иначе о ней не скажешь.

Очень трудно о ней вспоминать. Слишком крупный человек – и разный, не всегда такой, каким казался с первого взгляда, великолепный в страстях своих, и в великодушии, господствующем над страстями. Слишком сложное общение для связных и цельных воспоминаний, слишком – осмелюсь сказать и это, – тесная и сердечная дружба – со своим началом, с этим безоглядным движением друг к другу...

Вот перечла ее письма к себе и захлебнулась отчаяньем: словно целый материк любви обвалился. Слово-то какое точное: материнство, материк!.. Но конечно, не я одна, многие испытывали то же самое: ощущение, что это они почтены любовью и доверием чрезвычайным. Потому что трудно среди будничных наших мерок поверить в существование подобной душевной щедрости. Сколько людей, вовсе не претендующих на какую бы то ни было особую близость с нею, – сколько людей утешались или счастливо удивлялись, получив неожиданное письмо от А.Я. Бруштейн, – тогда, когда меньше всего чего-нибудь подобного ждали...

Летом 1981 г. мне посчастливилось всерьез посидеть над архивом А.Я. Бруштейн и изучить его, – какие удивительные хранятся письма! «... Спасибо за то, что Ваша книга дает одну из высших радостей жизни, – пишет она И.И. Юзовскому – и тоже не в лучшую минуту его жизни, – радость показать дрянным людям кукиш. Кукиш за то, что они – сволочи, что они хотели помешать талантливому человеку творить и просто жить, – а талантливый человек отнесся к ним без истерики, даже не почесался от их укусов и – пожалуйста! – пришлепнул их великолепной книгой. Ах, хорошо!.. Вы молодец, Иосиф Ильич, из молодцов молодец!..»

А как должен быть удивлен и обласкан человек, ничем и никак с Александрой Яковлевной не связанный, получив, например, такое письмо: «Если бы мне дана была власть устанавливать “день мороженщика или маникюрши” или оригинальное празднование “Ночь ассенизатора”, я бы установила “День благодарности хорошим людям”. Это значит: один раз в году хорошие, – настоящие хорошие люди, – получают от всех, кто их уважает и любит, выражение этих добрых чувств. Хоть мне не дана такая власть, я все-таки разрешаю (сама себе!) пожелать доброго Нового года всем тем, кого я горячо почитаю, хотя не все они меня, может быть, и знают».

«Марк Лазаревич! Я – вот такая Ваша почитательница...» Такое письмо получил в канун нового, 1967 года, Герой Советского Союза Марк Галлай, в прошлом летчик, а потом – тонкий и честный писатель; в другом году получил С.С. Смирнов, получали и другие, – это Александра Яковлевна взяла себе за правило устраивать – для себя! – тот самый «День благодарности хорошим людям».

...«Вы знаете, что я не зазнавалась и не воображала, – пишет она друзьям, – но то, что за эти годы я сделала для детской драматургии много, это факт...» И – еще: «Больше половины моего времени уходит на работу с начинающими, – это роскошь для меня, клячи, потому что мне нужно зарабатывать, но от этой роскоши отказаться я не могу, потому что в ней для меня – большая радость...»

Все это писалось ею в 1950 году, а ведь еще не было тогда ее книги о русском театре «Страницы прошлого», не было книг, которые так волнуют юного и взрослого читателя – «Дорога уходит в даль...», «В рассветный час», «Весна», – все это было еще впереди. Еще не было книги воспоминаний «Вечерние огни». Прозаик А.Я. Бруштейн еще только начиналась.

«Не сердись на меня! – пишет она мне в 1959 году. – Я не просто в запарке (кончаю, кончаю книгу!), а в мучительных последних схватках, причем в иные – редкие! – дни мне кажется, что получилось что-то приличное, в другие – очень частые! – что я рожаю не человека, а обезьяну». В следующем, 1960 году: «Начала новую книжечку. Пишу легко, а этого всегда боюсь. Значит, написанное – мусор...» В 1961 году: «Пытаюсь продаваться в журналы... Детгиз при расчете за “Весну” передал мне лишних 7,5 тысяч рублей. Теперь надо возвращать. Поздравляю вас, какая вы хорошенькая...» «Возвращать» – это на языке Александры Яковлевны всегда значило одно: еще и еще работать. И недаром она пишет С.Д. Дрейдену еще в 1940 году, сетуя на то, как несовершенно ее существование: ...«жизнь у меня не стыдная, – трудовая. Когда я была маленькая, то мой отец (хирург) не знал в году ни одного дня отдыха... Часто бывало так, что он приезжал домой после полуторадневного отсутствия, когда он делал операцию и не отходил от оперированного, пока не проходили острые часы, – тогда он бывал так утомлен, что моя мать нарезала ему еду, – у него дрожали руки от усталости и волнения, и сам он этого сделать не мог. Каждый год в начале лета папа говорил: “Ну, в этом году в день твоего рождения я сделаю себе праздник, – просижу весь день дома, – встану поздно, – мы с тобой пойдем гулять...” И не было ни одного года, когда он мог это выполнить!.. В детстве меня это огорчало. Потом я научилась этим гордиться. Потом стала этому завидовать... Так вот – я очень люблю работать... И если бы судьба спросила меня, чего я хочу от нее всего больше, я бы сказала: “Я хочу, чтобы я не только любила и хотела работать по 10 часов в сутки, но чтобы я имела физическую возможность это делать”. Так вот это – согласитесь, скромное желание – она, сволочь-судьба, не только не исполняет, но даже не спрашивает меня о нем...»

Так что речь идет не о старушке-пенсионерке. Речь идет о писателе – и о писателе талантливом. «... Остановил чтение, чтоб написать эти строки и поздравить Вас с великой удачей,.. – пишет ей Корней Иванович Чуковский о книге “Дорога уходит в даль...” – В умелой, уверенной и темпераментной лепке характеров чувствуется сильная рука драматурга. О кудлатой Саше я не говорю. Это, так сказать, концентрат Вашего обаятельного и человеческого, игривого и изящного, несокрушимого животворного юмора, связанного для всех, знающих Вас, с Вашей личность... Саша в каждом своем проявлении талантлива, горяча, самобытна, и нельзя не верить, что из этой “кудлатки” вырастет, в конце концов, наша неотразимая Александра Бруштейн».

«Настоящие вещи в литературе – это колдовство, – пишет ей Константин Георгиевич Паустовский. – В книге “Дорога уходит в даль...” проза превращается в живую поэзию, – иными словами, достигает совершенства. Есть редкие книги, существующие не как литературное явление, а как явление самой жизни, как факт биографии читателя. Вот так и с этой Вашей книгой. Она вошла в жизнь (в данном случае в мою) как одно из безусловных событий моей жизни. Извините, если я говорю неясно...»

Отчетливо сознаю, что злоупотребляю цитатами, но – что делать! Взять хотя бы письмо к захандрившей в эвакуации приятельнице: «... Каждый день вспоминаю совет моей бабушки, когда я в первый раз собиралась рожать (а было мне неполных восемнадцать, и я этого еще не умела): “Там, что делать, – тужиться или нет, дышать или лечь на бок, – это тебе скажет доктор. А от меня помни одно: как можно дольше не кричать!.. Первый крик, первый стон, – и ты пропала: больше нельзя удержаться! Выбьешься из сил, сама измучаешься и других измучаешь!”...»

Вот так она и жила: как можно дольше не кричала.

Пожалуй, в Александре Яковлевне главное: удивительное мужество, высокая культура человеческих отношений – предельное внимание окружающим, предельное пренебрежение собою. То самое, что звучало еще в дневнике двенадцатилетней девочки, в прелестном дневнике изготавливающегося к жизни подростка: стремление ехать в самые глухие места, помогать там по мере сил, учить, лечить, «посвятить всю свою жизнь на служение ближнему своему. О Б-же милосердный, дай исполниться этим золотым мечтам!»

Еще до революции Александра Яковлевна – член подпольного комитета помощи политзаключенным, а в Союзе Писателей, членом которого она состоит со дня основания, узнают об этом только в день ее юбилея – и то случайно.

... «Днем и ночью, в течение десяти лет, рискуя своей жизнью и свободой, – так говорил докладчик на юбилейном вечере 1954 года драматург Исидор Шток, – она, к тому времени мать двоих детей, участвовала в подпольной организации. И ни слова об этом нигде!.. И в Гражданскую войну, когда “голова кружилась от голода” (это уже – слова самой Александры Яковлевны), она – “боец культурной бригады” (добавим: фронтовой бригады), и время это запоминается ею, как “замечательное время – и, вероятно, лучшее в жизни”»... И в Отечественную войну, на этот раз в эвакуации, в Новосибирске, сетует лишь на то, что она в тылу, – «во время войны нет большего несчастья», – и просит работы – как можно больше: «Есть в Новосибирске такая старушка, – и академик, и герой, ассенизатор, швец и плотник, и журналист, и зверобой, и старый тюзовский работник...» А когда она вернулась из эвакуации в Москву, вслед ей почти сразу же пошло письмо: «После вашего отъезда все как-то распустились, развязали языки, стали еще больше обливать грязью друг друга. Теперь особенно ясно, каким Вы были сдерживающим началом, как облагораживали организацию».

Ее любили. Или боялись. Боялись все меньше, – по мере того как она старела. Любили все больше, – потому что все, что она являла собою всю жизнь, старость лишь подчеркивала, обрамляла драгоценной оправой. Рядом с нею, между прочим, было не страшно старости.

И в то же самое время – это утверждение прозвучит чудовищно, но это – правда, как бесконечно была она одинока! Всеми любимая, постоянно окруженная людьми! Судьба нещадно била ее – по самому трепетному в ней, самому беззащитному. ...«Потому что я осталась одна. Потому что я – “доживаю”. И сознание это особенным образом освещает мою жизнь.

В детстве мне подарили книгу “Веселые приключения барона Мюнхгаузена”. На обложке – сам барон, в гусарском мундире и треуголке пирожком, кокетливо посаженной на пудреный – с косичкой – парик, сидел на лошади, и лошадь, нагнув голову, пила воду из ручья. Но – у лошади была только половина туловища: заднюю отрубило опустившимся некстати шлагбаумом. И вода, которую пила лошадь, широко выливалась из оставшейся половины туловища.

Это – моя жизнь сегодня. Смерть Сергея отрубила от меня всю прожитую жизнь, ту, что позади, за плечами, – со всеми воспоминаниями, со всеми событиями. И то, что происходит со мною теперь, – все, что я вижу, чувствую, думаю, делаю, пишу, – вливается в сохранившийся обрубок жизни – и тут же выливается. В никуда. В ни во что».

Помню ее рассказы о первой встрече с Сергеем Александровичем, о его сватовстве – об этом она вспоминала охотно. Он считался женихом завидным, ему сватали самых достойных невест, он же только посмеивался: «Что вы! Мне ехать в земство, сидеть в глуши, я же с нею, с этой, умру от скуки...» А однажды в пригороде дождь загнал его на веранду какой-то дачи. «Встретил девочку – удивительную, – рассказывал он позднее. – С этой – не заскучаешь...» И через какое-то время старомодно и церемонно просил руки этой девочки, не у нее самой даже – у ее отца, своего коллеги, виленского врача Якова Выгодского. В архиве лежат изящные билеты на двух языках: французском и русском: «... просят вас на бракосочетание Александры Яковлевны Выгодской...»

А потом стал медленно погибать ее сын – Михаил Сергеевич, – помощь которому она считала единственной оставшейся ей в жизни задачей. Когда-то Александра Яковлевна переписала в свой дневник письмо, полученное от него в одну из трудных минут, в эвакуационной перемученности: «... Как радостно сознавать, что имеешь такую умную, честную кристально-чистую маму»... «В упоении от Мишкиного письма легла на свою кровать и, как всегда, почувствовала прилив желания роскошно работать, много сделать, чудно писать и т.п.» Когда сын погибал, Александра Яковлевна словно в душевное подполье ушла, молчала, не жаловалась, не делилась этим своим ужасом перед неизбежным. После его кончины друзья радовались, что она была все та же. Все, что было в ней волевого, ушло в работу. Она считала своим долгом помогать семье погибшего сына – его вдове, его сыну. Не ее утешали и поддерживали, – это она – поддерживала и утешала. Когда-то, по неизмеримо меньшему поводу, она писала: «Я не плачу, – этому люди моего поколения не обучены...» Она и не плакала. Просто – то самое, что было содержанием всей ее жизни – чувство долга, – теперь заполнило ее всю, не доставляя прежней радости и невольно ожидая – ответа.

Александра Яковлевна не случайно вспоминала, что муж, умирая, жалел прежде всего ее: «Тебе будет очень трудно...» Вот кто знал эту глубоко запрятанную в ее душе потребность в ответной любви, в открытой и щедрой ласке.

Я любила ее с годами не меньше, нет, – я, может быть, даже слишком любила. И не могла все то, что делала Александра Яковлевна, и то, как она жила, наблюдать спокойно.

Помню, как в Переделкине, в писательском Доме творчества, я опять застала ее за толстой чужой рукописью, на этот раз она взяла ее не на рецензию, а для бескорыстной дружеской помощи. Позже я узнала: автора она просила при этом «Только не говори Любе». Боялась меня? Нет, конечно. Не хотела огорчать? Все равно: помогать другим – это она еще могла, во всяком случае, считала своим долгом, – всякое же страстное, заинтересованное вмешательство в ее жизнь было ей уже не под силу!

Но раньше был ее 80-летний юбилей. За несколько дней до него мы с А.Я. Рейжевским отбирали материал для юбилейной выставки. На прощанье Александра Яковлевна надписала каждому из нас только что вышедший однотомник «Дорога уходит в даль...»

«Любочка! – писала она мне, – ... я люблю тебя, Люба!.. И если можно в таком состоянии что-либо писать, кроме “В смерти моей прошу никого не винить”, – то я пишу тебе: “Я люблю тебя, Люба!” Твоя А. Бруштейн. 5.X.64 г. Москва». Вот так. Вроде ордена. Памятное – навсегда.

На юбилейном вечере большой зал Дома литераторов не вмещал желающих присутствовать; мы с Фридочкой Вигдоровой сидели на одном стуле. Фрида потом напишет Александре Яковлевне: «Никогда не видела зала, который был так полон любовью. Зал, готовый взорваться от любви. А мне от любви к Вам все время хотелось плакать...»

Тогда на вечере Александра Яковлевна будет растерянной, взволнованной, не знающей, кому и подставлять свою коробочку, и беспомощно поводящей ею в воздухе. То ли плачущей, то ли смеющейся – издали, из зрительного зала, не разберешь. А зал веселился, хохотал, аплодировал. То приветствовали юбиляршу Николай Черкасов и Борис Чирков, специально ради этого приехавшие из разных мест, – сейчас они были Дон Кихотом и Санчо Пансой, – то в обычной своей шутливой форме обращался к Александре Яковлевне Леонид Утесов, то взывал к ее точным нравственным меркам Сергей Образцов. То раздавался записанный на пленку голос Корнея Чуковского: «Вы старая-престарая старуха...», то, словно полемизируя с Чуковским, звучали стихи Самуила Маршака – стихи десятилетней давности, написанные еще к прошлому юбилею:

 

Пусть юбилярша,

А.Я. Бруштейн,

Намного старше,

Чем Шток и Штейн,

Пускай Погодин

В сынки ей годен,

А Корнейчук

Почти что внук...

Однако все же, –

Как у Жорж Занд, –

Что год – моложе

Ее талант...

Таких веселых юбилеев в Доме литераторов, кажется, и не было. И будут приветствовать юбиляршу и артисты цыганского театра «Ромэн», и артисты цирка (она и о цирке умудрилась что-то писать!), и выкрикивать слова театрализованного приветствия артисты Московского Центрального детского театра и Ленинградского ТЮЗа... Александра Яковлевна, верная себе, будет потом благодарить директора Дома литераторов Б.М. Филиппова и каждого сотрудника поименно, только им приписывая успех вечера, – «если он не превратился в Ходынку, к чему имел все основания, ибо в зал, вмещающий 700 человек, явилось свыше полутора тысяч, если, несмотря на такое чудовищное переполнение, вечер все-таки прошел блестяще по организованности и порядку, и все чувствовали себя уютно и хорошо... и юбилей мой, к большому моему счастью, не был похож на юбилей, и еще меньше – на гражданскую панихиду, он был веселый и молодой... Это говорит о таком высоком качестве работы нашего клуба... Теперь отдыхайте, – так закончит она свое благодарственное письмо, – пока мне не исполнится 90 лет, я вас больше беспокоить не буду, честное слово!..»

А через несколько лет мы стояли на Новодевичьем кладбище, среди высоких сугробов – друзья, пришедшие на открытие памятника над ее могилой, – мы плакали, слушая магнитофонную запись той ее юбилейной, ее заключительной речи. Плакали – потому что ни одна самая лучшая фотография, ни один портрет не передает того, что пробуждает в памяти голос – голос, который забывается скорее и раньше всего, но и к человеческой памяти обращается всего вернее.

«... Когда сегодня здесь говорили, я все думала – о ком это они говорят? В чем дело? Кто это? Какая замечательная старушка! Умная, талантливая, чудесный характер... И чего-чего только в этой старушке нет. Я слушала с интересом... Товарищи! Я, конечно, трудяга, я много работала, мне дано было много лет... Но сделанного мною могло быть больше и могло быть сделано лучше. Это факт, это я знаю совершенно точно... Смешно, когда человек в 80 лет говорит, что в будущем он исправится. А мне не смешно. Я думаю, что будущее есть у каждого человека, пока он живет и пока он хочет что-то сделать... Я сейчас всем друзьям и товарищам, которые находятся в зале и которых здесь нет, даю торжественное обещание: пока я жива, пока я дышу, пока у меня варит голова, пока не остыло сердце, – одним словом, пока во мне старится “квартира”, а не “жилец”, – до самого последнего дня, последнего вздоха...»

А вот из повести А.Я. Бруштейн «Дорога уходит в даль...» – воспоминания о собственном ее детстве:

« – Папа, – говорю я тихонько, – какой дом, Юзефа говорит, у тебя будет... в три аршина?

– Да ну, – отмахивается папа. – Юзефины сказки!..

– Как же мы все там поместимся?

– Нет... – неохотно роняет папа. – Я там буду один.

– А мы?

– Вы будете приходить ко мне в гости. Вот ты придешь к этому домику и скажешь тихонько – можно даже не вслух, а мысленно: папа, это я, твоя дочка Пуговица... Я живу честно, никого не обижаю, работаю, хорошие люди меня уважают... И все. Подумаешь так – и пойдешь себе...»

Ох, как «кутят» в этот день труженик-отец, даже не заметивший в вечной своей работе, что в центре города есть такой замечательный сквер. Они никуда не торопятся, отец и дочь, сидят в сквере, поедают бублики и мороженое «крем-брюля». Говорят о разных разностях. ...«Папа обнимает меня, я крепко прижимаюсь к нему. Вероятно, это одна из тех минут, когда мы особенно ясно чувствуем, как сильно любим друг друга...»

Но именно здесь, в этом месте, писательница А.Я. Бруштейн внезапно прервет свое повествование.

«Папа мой, папа!.. Через пятьдесят лет после этого вечера, когда мы с тобой “кутили”, тебя, 85-летнего старика, расстреляли фашисты, занявшие город. Ты не получил даже того трехаршинного домика, который тебе сулила Юзефа, и я не знаю, где тебя схоронили. Мне некуда прийти сказать тебе, что я живу честно, никого не обижаю, что я тружусь и хорошие люди меня уважают... Я говорю тебе это здесь».

Вот и все. Помолчим немного. Подумаем о том, как это просто, в сущности: живу честно. Тружусь. Хорошие люди меня уважают... Вот так они уходят от нас, наши старики, бесстрашно, бестрепетно делая последние свои шаги в неизвестность. Унося с собой, как секреты редчайшего мастерства, опыт истового труженичества, безукоризненной порядочности, высокой культуры. Как удержать все это, как сохранить?..

 

<< содержание 

 

ЛЕХАИМ - ежемесячный литературно-публицистический журнал и издательство.

 E-mail:   lechaim@lechaim.ru